Сообщество закрыто

Ёлка в Соловецком лагере.

Это было в первый год моей соловецкой жизни. Я томился еще на общих работах, рубил в лесу укутанные в снежные шубы стройные и строгие ели, очищал их от сучьев и выволакивал на дорогу. Последнее было самым трудным: нести вдвоем на плечах десятипудовый балан, пробиваться иногда по пояс в снегу, то роняя проклятое бревно, то падая вместе с ним, и совершать в день по двадцать таких переходов длиной в полкилометра каждый было под силу далеко не всем из лесорубов, а слабым старикам и непривычным к физическому труду – совсем невозможно. Но мы с моим партнером, мичманом Г‑ским, были молоды, тренированы спортом и службой, он – во флоте, я – в кавалерии. Мы были здоровы и, научившись владеть топором, урок выполняли. Страдать нам приходилось только от голода, так как оба были бедны, как церковные крысы, и от вшей при ночевках на третьем этаже нар общежития в руинах Преображенского собора.

Но свет не без добрых людей. Даже на Соловках. Правдами и неправдами нас перетащили в десятую роту, состоявшую из учрежденцев и спецов. Я попал шестым постояльцем в просторную келью.

Сожители были славными людьми, и жили мы дружно, верили друг другу, говорили свободно и единодушно боролись с тяготами режима, то посильно протестуя, то обходя их, ловчась и хитря.

Но все мы были различны в своих “вчера” и “сегодня”.

Старшим по камере был Миша Егоров, “Парижанин”, здесь и завязалась моя с ним дружба. Он, как полагалось старшему, занимал стоявший около печки непомерный и столь же неуклюжий “бегемот” – оставшийся от монахов широкий деревянный диван, жесткий, но со спинкой. На другом таком же диване – в нашей келье в монастырское время жили два монаха – помещался его друг еще по коммерческому училищу – Вася Овчинников, тоже московский купец, но с Рогожской старообрядец, воспитанный в строгой, еще хранившей вековой уклад семье и в столь же строгих правилах древнего русского благочестия. Приятели любили друг друга, но это не мешало им постоянно пикироваться.

Третьим был турок Решад‑Седад, их сверстник по годам, но с иным, пестрым и экзотическим даже для Соловков прошлым. Во время гражданской войны Решад занимался коммерческими, а быть может и контрабандными операциями между Турцией и Грузией. При захвате Тифлиса попал к большевикам и разом приспособился к новой обстановке. Он вступил в партию, куда, как иностранец, был принят в те времена с распростертыми объятиями, и начал делать карьеру, спекулируя на самоопределении наций. Сначала всё шло блестяще, коммерсант‑контрабандист Решад‑Седад стал ни мало, ни много, как наркомом просвещения автономной Аджарской республики. Но потом стряслось что‑то, о чем Решад говорил коротко:

– Очень хорошо жил, как жантильом жил… только маленькая ошибка вышла…

Из Батума – на Соловки.

Политическая беспринципность Решада происходила от полной чуждости его политике вообще. Он понимал и расценивал ее только с коммерческой точки зрения. Но это поклонение мамоне не мешало ему быть в личной жизни вполне порядочным, очень отзывчивым человеком и добрым, верным товарищем. Малых талантов и умения ими пользоваться у Решада было хоть отбавляй. Он был и графиком, и рисовальщиком, умел делать игрушки, музыкальные инструменты, варить сыр и мыло, коптить рыбу, приготовлять конфеты из картошки… чего только он не умел! С такими знаниями на Соловках не пропадали: Решад стал заведующим мастерской экспортных художественно‑кустарных игрушек и поставил дело неплохо, пользуясь всем разнообразием профессий соловецкой каторги.

Рядом с ним спал на едва прикрытом какой‑то тоненькой тряпочкой топчане – старый барон Иоганн‑Ульрих Риттер фон Рикперт дер Гельбензандт – его полная противоположность, который абсолютно ничего не умел делать, даже сколько‑нибудь сносно приспособиться к соловецкому быту. Остзеец, просидевший всю жизнь в своем рыцарском замке, читая Готский альманах и лютеранский молитвенник, он был начисто обобран шпаной в дороге, всадил себе топор в колено в первый же день работы и, лишившись коленной чашки, как полный инвалид, попал в ночные сторожа какого‑то склада. Это и спасло его от гибели. Земляки‑остзейцы, которым уже удалось пробраться к мизерному каторжному счастью, вытащили старика в привилегированную роту. Свободный днем, он педантично следил за чистотой и порядком в келье, работая за своих беспорядочных соседей, а убрав и буквально выскоблив ее, садился у окна и читал свой молитвенник. Готский альманах отобрали при выгрузке. Как он ухитрялся проделывать всю процедуру уборки на своем костыле, – для меня до сих пор непонятно.

Его соседом по койке и соперником по древности рода был шляхтич вольный Стась Свида‑Свидерский, герба Яцута, тоже хранитель феодальных традиций, на иного порядка. Пан Свидерский был молод, силен, красив и неглуп, но делом, достойным его древнего, от самого Казимира Великого, происхождения, он признавая только войну и охоту. Сколь доблестны были его подвиги на войне, мы знали только по его, заставлявшим вспоминать пана Заглобу, рассказам, но во всем, что касалось охоты, он был действительно большой и глубокий знаток. Распознавание следов зверя, обкладка его дрессировка собак, пристрелка ружей – весь обширны и сложный комплекс охотничьих наук не имел от него тайн. Право на жизнь в десятой роте ему давала очень приятная для него и небезвыгодная служба. Он был егерем Эйхманса и проводил все дни, скитаясь по острову, выслеживая дичь и тренируя собак. Сожитель он был приятный, веселый, покладистый и забавный собеседник.

– Пан, спать еще рано, читать не хочется, поври чего‑нибудь, – просил его по вечерам бесцеремонный и простоватый Овчинников.

– Лайдак! – беззлобно огрызался Свида – учись гонору. Врут только хлопы и хамы, а шляхтич если и мовит неправо, то фантастикует, – однако тотчас же начинал красочный рассказ о какой‑нибудь необыкновенной охоте или о роскоши “палаца” князей Любомирских.

Шестым в келье был я. По странной случайности мы все были не только разных вероисповеданий, но и религиозного воспитания. Вася Овчинников – истовый старообрядец, Решад – правоверный мусульманин, барон – умеренный, как и во всем, добропорядочный лютеранин, пан Стась – фанатичный католик, я – православный, с налетом тогда деизма, Миша Егоров – полный и убежденный атеист‑эпикуреец.

Однажды, в декабрьский вечер, случилось так, что мы все шестеро собрались в келью довольно рано. Так бывало редко. Пан обычно поздно возвращался из леса, я репетировал или выступал в театре, Миша Егоров засиживался у своих многочисленных приятелей, и лишь барон в одиночестве перебирал в памяти своих предков – магистров и комтуров – перед уходом на сторожевку.

– А знаете, ведь сегодня пятнадцатое декабря, – изрек Миша. Он всегда начинал речь с сентенций.

– А завтра – шестнадцатое, – в тон ему ответил Овчинников.

– Через десять дней – Рождество, – пояснил Миша, оглядывая всех нас.

– Тебе‑то, атеисту, до этого какое дело? – возразил Овчинников, не прощавший безверия другу и однокашнику.

– Как – какое? – искренно изумился Миша, – а елка?

– Елка? А Секирку знаешь? Елки, брат, у вас в Париже устраивают, а социалистическая пенитенциария им другое назначение определила, – кольнули мы Мишу его партийным прошлым.

– А мы и здесь свой Париж организуем! Собственное рю Дарю! Замечательно будет – одушевился Миша.

– После поверки в келью никто не заглянет… Дверь забаррикадируем, окна на третьем этаже… хоть молебен служи!

Идея была заманчива. Вернуться хоть на час в безвозвратно ушедшее, пожить в том, что бережно хранится у каждого в сокровенном уголке памяти… Даже барон вышел из своего обычного оцепенения и в его тусклых оловянных глазах блеснул какой‑то теплый свет.

– Елка? Tannenbaum? Да, это есть очень хорошо. В моем доме я всегда сам заряжал, нет, как это будет по‑русски? Надряжал семейную елку… И было много гости.

Мы верили друг другу и знали, что “стукачей” меж нас нет. Предложение Миши было осуществимо, и мы тотчас приступили к выработке плана.

– Елочку, небольшую, конечно, срубишь ты, – говорил мне Миша, – через ворота нести нельзя – возбудит подозрение. А мы вот что сделаем: я на угловую башню залезу и бичевку спущу. Ты, возвращаясь, привяжи елку, а я вздерну. В темноте никто не заметит.

– Украшения изготовит, конечно, Решад. Он мастер великий. А свечи?

– Склеим трубочки из бумаги, вставим фитили и топленой ворванью зальем, – отозвался Овчинников. – У нас в моленных фабричных не приемлют. Сами делают, и я мальчишкой делал. Умею.

– Есть, капитан! Но еще вопрос: угощение? Без кутьи какой же сочельник…

– Ша, киндер! – властно распорядился Миша. – Это мое дело. Я торгпред! Парижские штаны реализую, лучших уркаганов мобилизую, а угощение будет! Ручаюсь!

– Но ведь еще надо один священник… Это Рождество, Heilige Nacht… Надо молиться… Я, конечно, могу читать молитвы, но по‑немецки. Вам будет, как это? Непонимаемо?

– Да, попа надо, – раздумчиво согласился Миша, – мне‑то, конечно, это безразлично, но у нас всегда в сочельник попа звали… Без попа как‑то куцо будет. Не то!..

– Вопрос в том – какого? Мы‑то, как на подбор, все разноверцы.

– Россия есть православный Империя, – барон строго обвел всех своими оловянными глазами и для убедительности даже поднял вверх высохший, как у скелета, указательный палец, – Россия имеет православный религион. Мой батюшка ходил в русски Kirche на Пасх, на Рождество и на каждый царский день. Он был российски генерал!

– Ты, пан, как полагаешь? Ты, адамант истинный?

– Пан ксендз Иероним, конечно, не сможет. Он будет занят… Пусть служит русский.

– Далековато от нас Рогожское‑то, – улыбнулся Вася Овчинников, – пожалуй, не поспеем оттуда нашего привезти!

– Решено. Вопрос лишь, кого из священников, – резюмировал я. – Никодима Утешителя?

– Ясно, его! По всем статьям – отозвался Миша. – Во‑первых, он замечательный парень, а, во‑вторых, голодный. Подкормим его для праздника!

“Замечательному парню”, как назвал его Миша, отцу Никодиму было уже лет под восемьдесят и парнем он вряд ли был, но замечательным он был действительно, о чём рассказ впереди. Его знали все заговорщики, и кандидатура была принята единогласно.

Подготовка к запрещенной тогда и на материке и на Соловках рождественской елке прошла, как по маслу. Решад задумал изумить всех своим искусством и, оставаясь до глубокой ночи в своей мастерской, никому не показывал изготовленного.

– Всё будет, как первый сорт, – твердил он в ответ на вопросы, – живой товар! Я всё знает, что тэбэ нада… Всякий хурда‑мурда! И рыбка, и ангел…

– А у вас, у басурманов, разве ангелы есть? – с сомнением спросил Вася.

– Совсэм ишак ты! – возмутился турок. – Как мошет Аллах быть без ангел? Один Бог, один ангел всех! И фамилия та же самая: Габариил, Исмаил, Азараил… Совсем одинаково!..

Миша также держал в тайне свои приготовления, лишь Вася Овчинников с бароном открыто производили свои химические опыты, стараясь отбить у ворвани неприятный запах. Химики они были плохие, и по коридору нестерпимо несло прелой тюлениной. Выручил же ловкий Решад, добыв у сапожников кусок темного воска, каким натирают дратву.

В сочельник я срубил елочку и, отстав от возвращавшихся лесорубов, привязал ее к бичеве в условленном месте, дернул, и деревцо поползло вверх по заснеженной стене.

Когда, обогнув кремль и сдав топор дежурному, я вошел в свою келью, елочку уже обряжали. Хлопотали все. Решад стоял в позе триумфатора, вынимая из мешка рыбок, домики, хлопушки, слонов… Он действительно превзошел себя и в мастерстве и в изобретательности. Непостижимо, как он смог изготовить всё это, но его триумф был полным. Каждую вещь встречали то шепотом, то кликами восторга. Трогательную детскую сказку рассказывали нам его изделия…

Теснились к елке, к мешку, толкались, спорили. Миша, стремившийся всегда к модернизму, упорно хотел одеть в бумажную юбочку пляшущего слона, уверяя, что в Париже это произвело бы шумный эффект.

– Дура ты монпарнасская, – вразумлял его степенный Овчинников, – зеленые слоны еще бывают, допиваются до них некоторые, но до слона в юбке и допиться никому не удавалось… хотя бы и в Париже!

На вершине елки сиял… нет; конечно, не советская звезда, а венец творчества Решада – сусальный вызолоченный ангел.

Украсив елку, мы привели в порядок себя, оделись во всё лучшее, что у нас было, выбрились, вымылись. Трудновато пришлось с бароном, имевшим лишь нечто, покрытое латками всех цветов, бывшее когда‑то пиджаком, но Миша пришел на помощь, вытащив из своего чемодана яркий до ослепительности клетчатый пиджак.

– Облачайтесь, барон! Последний крик моды! Даже не Париж, а Лондон… Модель!

Рукава были несколько коротки, в плечах жало, но барон сиял и даже как будто перестал хромать на лишенную чашечки ногу.

– Сервируем стол, – провозгласил Миша, и теперь настал час его торжества. – Становись конвейером!

Сам он поместился около своего необъятного дивана и из скрытого под ним ящика начали появляться и возноситься в Мишиных руках унаследованные от монахов приземистые оловянные мисы и деревянные блюда.

– Salade des pommes de terre. Etoile du Nord – торжественно, как заправский метр‑д‑отель, объявлял Егоров. – Saute de тюленья печенка, чорт ее знает, как она по‑французски будет!

– Ну, это брат, сам лопай, – буркнул Овчинников.

– Действительно ты – адамант рогожский! Столп и только! Дубина! Я пробовал, лучше телячьей! Поверь! Ragou sovietique. Пальчики оближете! Frit de селедка avec луком! Riz russe… кутья… Вот что даже достал! С изюмом!

– Подлинно изобилие плодов земных и благорастворение воздухов!

В азарте сервировки мы не заметили, как в келью вошел отец Никодим. Он стоял уже среди нас, и морщинки его улыбки то собирались под глазами, то разбегались к седой, сегодня тщательно расчесанной бороде. Он потирал смерзшиеся руки и ласково оглядывал нас. – Ишь ты, как прифрантились для праздника! Герои!.. А сиятельного барона и узнать невозможно: жених, прямо жених! Ну, а меня уж простите, ряска моя основательных дополнений требует, – оглядел он отрезанные полы, – однако, материал добрый… В Киеве купил, в году – дайте вспомнить… в девятьсот десятом Знаменито тогда вырабатывали…

– Дверь! Дверь! – страшным голосом зашептал Миша. – Забыли припереть, анафемы! Чуть‑чуть не влопались. Придвигай “бегемота”… Живее да потише!

Приказание было мгновенно исполнено.

– Ну, пора и начинать. Ставь свою икону, адамант. Бери требник, отче Никодимче!

На угольном иноческом шкапчике‑налое, служившем нам обычно для дележки хлебных порций, были разостланы чистые носовые платки, а на них стал темный древний образ Нерукотворного Спаса, сохраненный десятке поколений непоколебимого в своей вере рода Овчинниковых. Но лишь только отец Никодим стал перед аналоем и привычно кашлянул… вдруг “бегемот”, припиравший дверь, заскрипел и медленно пополз по полу. приоткрылась, и в щель просунулась голова дежурного по роте охранника, старого еврея Шапиро, бывшего хозяйственника ГПУ, неизвестно за что сосланного на ловки.

Попались! Секирка неизбежна, а зимой там верная смерть, – пронеслось в мозгах у всех, кроме разве барона, продолжавшего стоять в позе каменной статуи.

– Ай‑ай!.. Это‑таки настоящее Рождество! И елка! И батюшка! И свечечки! Нехватает только детишек… Ну, и что? Будем сами себе детишками!

Мы продолжали стоять истуканами, не угадывая, что сулит этот визит. Но по мере развития монолога болтливого Шапиро возрастала и надежда на благополучный исход.

– Да. Что же тут такого? Старый Аарон Шапиро тоже будет себе внучком. Отчего нет? Но о дежурном вы всё‑таки позабыли. Это плохо. Он тоже человек и тоже хочет себе праздника. Я сейчас принесу свой пай, и мы будем делать себе Рождество, о котором будем знать только мы… одни мы…

Голова Шапиро исчезла, но через пару минут он протиснулся в келью целиком, бережно держа накрытую листком бумажки тарелку.

– Очень вкусная рыба, по‑еврейски фиш, хотя не щука, а треска… Сам готовил! Я не ем трефного. Я тоже верующий и знаю закон. Все евреи верующие, даже и Лейба Троцкий… Но, конечно, про себя. Это можно. В Талмуде всё сказано, и ученые ребби знают… Батюшка, давайте молиться Богу!

– Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно и во веки веков! Аминь.

– Amen, – повторил деревянным голосом барон.

– Amen, – шепотом произнес пан Стась.

Отец Никодим служил вполголоса. Звучали простые слова о Рожденном в вертепе, об искавших истины мудрецах и о только жаждавших ее простых, неумудренных пастухах, приведенных к пещере дивной звездой…

Электричество в келье было потушено. Горела лишь одна свечка перед ликом Спаса, и в окнах играли радужные искры величавого сполоха, окаймлявшего торжественной многоцветной бахромой темную ризу усыпанного звездами неба. Они казались нам отблесками звезды, воссиявшей в мире Высшим Разумом, перед которым нет ни эллина, ни иудея.

Отец Никодим читал Евангелие по‑славянски. Методичный барон шепотом. повторял его по‑немецки, заглядывая в свой молитвенник. Со стороны стоявшего сзади всех шляхтича порой слышалась латынь… На лице атеиста Миши блуждала радостная детская улыбка.

– С наступающим праздником, – поздравил нас отец Никодим. И потом совсем по‑другому, по‑домашнему. – Скажите на милость, даже кутью изготовили Подлинное чудо!

Все тихо, чинно и как‑то робея, словно стыдясь охватившего их чувства, сели за стол, не зная, с чего начать

– О главном‑то и забыл с вашими молитвами! – хлопнул себя по лбу Миша, метнулся к кровати, пошарил под матрацем и победно взмахнул такой знакомой всем бутылкой. – Вот она, родимая! Полных 42 градуса, печать… Из закрытого распределителя достал! На парижскую шелковую рубаху выменял…

Ликование превысило все меры. Никто из нас никогда в жизни, ни прежде, ни потом не ел такого вкусного салата, как Etoile du Nord из промерзшей картошки; рыба‑фиш была подлинным кулинарным чудом, а тюленья печенка – экзотическим изыском…

Выпили по первой и повторили. Разом зарумянившийся барон фон‑Риккерт, встав и держа в руке рюмку затянул Stille Nacht, Heilige Nacht, а Решад стал уверять всех, что:

– По‑турецки тоже эта песня есть, только слова другие…

Потом все вместе тихо пропели “Елочку”, дополняя и импровизируя забытые слова, взялись за руки и покружились вокруг зажженной елки. Ведь в ту ночь мы были детьми, только детьми, каких Он звал в свое царство Духа, где нет ни эллина, ни иудея…

Когда свечи догорели и хозяйственный Вася собрал со стола остатки пира, отец Никодим оглядел все изделия Решада своими лучистыми глазами и даже потрогал некоторые.

– Хороша елка, слов нет, а только у нас на Полтавщине обычай лучше. У нас в этот день вертеп носят. Теперь, конечно, мало, а раньше, когда я в семинарии был, и мы, бурсаки, со звездою ходили. Особые вирши пели для этого случая. А вертепы‑то какие выстраивали – чудо механики! Такое устроят бурсаки, что звезда по небу ходит, волхвы на коленки становятся, а скоты вертепные, разные там – и овцы, и ослята, и верблюды – главы свои пред Младенцем преклоняют… а мы про то поем…

– Скоты‑то чего же кланяются? – удивился Миша. – Они что понимают?

– А как же, – всем лицом засветился отец Никодим, – понимать не понимают, а сочувствуют. Потому и они – твари Божие. Даже и древо безгласное и то Радость Господню приемлет. Апокрифическое предание о том свидетельствует… Как же скотам‑то не поклониться Ему в вертепе?

– Поклонился же Ему сегодня ты… скот в вертепе…

– Ты иногда не так уж глуп, как кажешься, адамант, – не то раздумчиво, не то удивленно ответил Миша своему другу.

Из книги Б.Ширяева «Неугасимая лампада»


Мария
Мария
Иоанн
9 лет
Москва
1296
Интересные разделы сообщества