Ирис Йохансон продолжение,про аутизм

Ирис, девочка снаружи

Я изучаю педагогику в институте, и мне предстоит работа в группе. Я никогда не понимала, что это такое. Вот ты получаешь задание и должен делать работу вместе с кем-то по какой-то непонятной причине. Все выбирают себе партнера. Остается один студент, которому не хватило пары. Он не учится с нами, но пропустил этот небольшой учебный курс, и поэтому он сейчас сидит рядом со мной.

Мы начинаем. Он говорит, что «сначала мы изучаем это, потом создаем из этого структуру и заполняем ее, как полагается». Я отвечаю: «К сожалению, я не могу ничего изучить с начала до конца, мне нужно взять это домой и нужно время, но если ты прочитаешь, то потом мы сделаем, как ты хочешь». Он издает стон. Мы разговариваем о моей дислексии, о работе в группе, наконец он начинает ругать меня и кричит, что я законченная аутистка, с которой нельзя работать вместе.

Поскольку я привыкла к подобным вспышкам и никогда особенно не обижаюсь, я спрашиваю его, что такое вообще «аутист». Он успокаивается, недоверчиво смотрит на меня, и спрашивает, неужели я такая тупица, что даже не знаю, что такое «аутизм»? «Нет», — отвечаю я, — я когда-то слышала такой диагноз, мне кажется, что на занятиях по организации активного отдыха упоминали об этой проблеме, но я никогда не понимала, что это значит, и теперь я хотела бы узнать, почему этот студент считает, что я аутистка.

Он воспринял мой вопрос серьезно и начал рассказывать. Он учился на факультете коррекционной педагогики и оказался сейчас здесь потому, что пропустил этот курс, необходимый для получения сорока баллов, и у них как раз был спецсеминар по аутизму. Он рассказывал и рассказывал, и, в конце концов, я сказала, что, похоже, он говорит о моем детстве. Он очень заинтересовался и через пару часов предложил мне поехать в Гётеборг, чтобы протестировать меня; он хочет узнать, что чувствует человек, когда он пребывает в другом состоянии, вне мира конкретных человеческих связей.

Так я начала рассказывать всю историю о моем непостижимом мире, когда я была маленькой. Массу эпизодов я помнила сама, многое мне рассказали другие — все эти нелепости, которыми было полно мое детство, многое я узнала от стариков, свидетелей моего детства. Еще мне посчастливилось встретить замечательных педагогов, которые помогли мне составить образ самой себя как Ирис.

Я ясно помню «Ирис». Я знала, что такое «Ирис», но не знала, что такое «я». Все говорили «я», так что это ничего не значило, а «Ирис» была «девочка». В мире Ирис не было людей, только масса обстоятельств, которые иногда замирали, которые можно было понюхать, попробовать на вкус, схватить и бросить. Иногда они шевелились и издавали звуки, было веселее если они издавали много звуков, тогда они распространяли красивый свет, и лучи света складывались в красивые узоры, которые все время светились и извивались в причудливых формах. Это было похоже на фейерверк, там были цвета, но это не были обычные цвета, это был чистый свет, который каждый раз преображался. Кто-то оттаскивал Ирис, она не хотела поддаваться, ей это нравилось, это было так здорово, и она не могла перестать. Говорили, что для нее ничто не имеет значения, и все сразу исчезает из ее головы.

Папа Ирис заметил, что с ней что-то неладно, когда ей было месяц и три недели от роду. Брат тряс ее кроватку, и ее пальцы попали в щель между кроваткой и стеной, они посинели, но она не кричала. Это насторожило папу, но он подумал, что это всего лишь случайность. Спустя месяц Ирис промеж глаз укусила пчела, но она не кричала, хотя у нее опухло все лицо. Тогда папа еще заметил, что Ирис не кричала, когда пеленки становились мокрыми, когда ее оставляли одну или когда она хотела есть, и он подумал, что нужно сделать так, чтобы все замечали ее и заговаривали с ней.

Он соорудил гамак и повесил его в дверях кухни, так что все, кто входил и выходил из кухни, должны были наклоняться, чтобы пройти. Само собой, все заговаривали с ней.

У мамы с папой был уговор. Маму разлучили с ее мамой, когда ей было два с половиной месяца, и она заболела туберкулезом, первые шесть лет жизни она провела в санатории, а потом стала жить у одинокого деда. В доме еще жила тетка по матери, которая иногда заботилась о ней. Мать была боязлива, вечно встревожена и робка. Когда пришло время идти в школу, она так испугалась, что плакала без остановки, и папа, который был на два года старше ее, взял ее под свою защиту и следил за тем, чтобы никто не трогал ее. Так начались их отношения, которые через много лет привели к браку.

Мама знала, что она «не выносит» маленьких детей, и она не хотела иметь детей, но папа так сильно хотел детей, что они решили: она родит их, а папа будет ухаживать за ними. Так и вышло, особенно с Ирис. Когда мать забеременела Ирис, ее болезнь вспыхнула снова, и ей пришлось лечь в больницу на все время до рождения Ирис. Она питала отвращение к больницам после мучительных лет, проведенных в больнице в детстве, и чувствовала себя ужасно. Ирис родилась в инфекционном отделении, и мама не виделась с ней и не брала ее, Ирис отправили в местную больницу, чтобы сделать прививку от туберкулеза, чтобы мама не заразила ее. Ирис провела в больнице трое суток, чтобы выработался иммунитет, а потом вернулась обратно.

Мама рассказывала, что когда Ирис вернулась обратно, она кричала так душераздирающе, что мама испугалась и отвернулась от нее. Тогда Ирис перестала кричать, стала паинькой и лежала совсем тихо.

Поскольку девочка была «выключена» из жизни, папа решил, что он будет носить ее с собой как можно больше. Он был крестьянином и работал в основном на скотном дворе. Он сделал своеобразный рюкзак и посадил в него девочку. Каждый день она сидела в нем, прижавшись к его голой спине: у него был псориаз, и он не мог носить рубашку. Еще он все время говорил. Не столько с девочкой, сколько с самим собой: «Посмотрим, не дать ли Майрус еще что-нибудь вкусненькое, она не спешит приниматься за еду...», «Эге, вон идет старая кошка, которую я не видел уже несколько дней, она где-то гуляла, пойдем-ка мы добудем для нее свежих сливок...», «Какой у нее потрепанный вид», и т.п.

В обеденный перерыв папа и Ирис лежали на кровати или на лужайке, и папа пытался удержать взгляд Ирис. Иногда это у него получалось, и папа становился очень счастливым, но Ирис тотчас уходила от контакта. Тогда папа бранился. Он обнаружил, что когда он не ожидал контакта, или был чем-то обеспокоен, у него не получалось войти в контакт с Ирис. Только тогда, когда он был совершенно спокоен и собран, он мог обрести контакт. Он также понял, что контакт происходил на условиях девочки. Он завлекал ее и играл с ней целую вечность, и, в конце концов, ему удавалось на какое-то мгновение войти в контакт с Ирис.

Когда девочке было чуть больше трех лет, папе удалось удерживать контакт так, чтобы она не могла укрыться в своем мире. Он сохранял контакт так долго, что она принималась плакать. Прежде она никогда не плакала и не кричала, но теперь все изменилось. Она стала невменяемой и стала докучать близким. Она стала кричать беспрерывно: когда приходил незнакомый человек, когда кто-то уходил, когда кто-то смотрел на нее, когда кто-то протягивал к ней руки… и т.п. Приходилось уносить ее из комнаты, чтобы можно было разговаривать.

Папа считал это достижением. Не то чтобы он беспокоился, насколько она развилась, он просто радовался, что она стала доступной для контакта. Многие говорили ему, что с девочкой что-то не в порядке и что нужно найти специалиста, который помог бы ей развиваться и стать нормальным человеком. Но папа считал, что она должна быть такой, какая она есть и что на крестьянском дворе найдется место для всех, и, конечно же, она найдет, чем заняться, даже если она не будет слишком умна.

Его стремление к контакту имело под собой совершенно иную основу. Больше всего на свете он любил коров. Коровы не хотят давать молоко, они «отпускают» молоко только для теленка. Чтобы подоить корову, крестьянин должен обмануть ее. Если корове дать еду, тогда ее можно подоить, она не может сдерживать молоко и есть одновременно, а еда притягивает ее. Если это не удается, можно подвязать корове одну ногу, и ей приходится балансировать на трех ногах, тогда у нее не получается сдерживать молоко. Можно также подвязать хвост, есть и другие способы. Папа думал, что это несправедливо. Он хотел установить контакт с коровами, чтобы они давали молоко не в результате его манипуляций, поэтому он говорил с ними столько, сколько получалось, похлопывал по спине и смотрел на них, пока они из милости не дарили ему молоко. Он любил, когда скотный двор был полон коров, и все они свободно отдавали молоко.

Когда папа не мог быть с девочкой, он отдавал ее Эмме. Эмма была старой тетей, которая не хотела жить в доме для престарелых и жила у папы и мамы. Эмма была почти слепой и глухой, у нее была одна рука. Другая рука была вывихнута при рождении, и перестала расти. У нее девочке нравилось. Эмма никогда не могла понять, почему другие говорили, что Ирис девочка со странностями, ей казалось, что девочка ведет себя прекрасно. Папа видел, что девочка не беспокоит Эмму, и поэтому он любил оставлять ее с ней. Эмма умерла, когда девочке было четыре года. На Ирис нельзя было положиться. Она могла уйти куда глаза глядят, и не имела ни малейшего понятия, как найти дорогу назад. Она могла увязаться за первым встречным, могла пойти в лес, а когда она уставала, она ложилась под дерево и засыпала. Вся округа отправлялась на поиски и по нескольку часов искала ее. Она боялась темноты, и, если темнота заставала ее вне дома, она садилась на корточки и ныла, пока ее не находили. Существует бесконечное множество историй о ее побегах, но когда Ирис исполнилось семь лет, она стала убегать в одно и то же место. Это было жилище отшельника, который стрелял солью из ружья во всех, кто приближался к его жилищу. Он жил в старой землянке на краю леса. Она залезала в канаву, и когда он видел ее, он подходил и забирал ее к себе. Он знал, где она живет, и, если хотел, он шел обратно вместе с ней и отпускал ее на лужайке, чтобы видеть, что она идет в сторону дома. Он, как папа, говорил сам с собой. Он говорил обо всем, что происходило в его жизни, обо всех несчастьях, которые исходят от людей, и что нельзя надеяться на людей и связываться с ними. Девочка ничего не понимала тогда, но любила повторять все, что он говорил, звуки его речи казались такими чудными, она повторяла и повторяла, так же, как она делала, когда слушала папу, когда он нес ее на спине.

Охотнее всего девочка качалась часами на своих качелях или сидела где-нибудь в гараже. Она сидела как вкопанная и не думала о других детях или о том, чтобы поиграть с ними. Она часто входила в церковь и сидела там тихо-тихо. Папе это не нравилось. Он хотел, чтобы у нее была компания, считал, что она должна быть в компании, и требовал от других детей, чтобы они брали ее в свои игры. Они избегали ее. Брат играл с друзьями. Иногда они пытались брать ее в игру, но она не умела соблюдать правила. Когда они объясняли, что она должна водить в игре в прятки, должна считать, а потом искать, а потом «выручать», она застывала, прислоняясь головой к столбу, и считала до десяти снова и снова, в конце концов им приходилось прерывать игру и выбирать ведущим кого-нибудь другого. Тогда она пряталась вместе с остальными ребятами, но она не понимала, что нужно следить за тем, где находится водящий, пытаться добежать до столба и постучать по нему, она шла и пряталась так, что приходилось прерывать игру и по нескольку часов искать ее. Тогда ее сажали за стол, где ее можно было видеть, а другие играли. Девочка думала, что она тоже участвует в игре. Ей нравилось сидеть там, когда другие бегали вокруг. Было так весело, когда свет окутывал ее и в воздухе мелькали фигуры, она часто хохотала. Папа был недоволен этим, но он не вмешивался.

В доме жила еще овчарка, и у нее родились щенки. Папа думал, что девочке нужна собака, и оставил одного щенка. Девочка не всегда хорошо обращалась с собакой, она кусала и щипала ее, но собака научилась уворачиваться, а также сторожить девочку. Папа мог позвать собаку, и она всегда выла в ответ и давала знать, где мы. Если даже собака была заперта на замок и девочки рядом с ней не было, она отыскивала девочку и выла, пока кто-нибудь не приходил за ними. Так ее побеги остались в прошлом.

Ирис любила воду, но не выносила снимать с себя одежду. Она забиралась в каждую лужу, становилась под желобом для стока воды или бегала голышом под дождем. Чтобы вечером снять с нее одежду, мама выливала ей на голову стакан воды или ставила ее в одежде в бадью с водой, тогда ей приходилось раздеваться, потому что она не любила, когда мокрая одежда прилипала к телу. Еще она ненавидела только что постиранные вещи, одеть ее было сущим наказанием. Она хотела носить старую одежду, в которую она могла зарыться лицом и почувствовать запах дома. Какие-то вещи были для нее неприятными, особенно сшитые из фланели, их приходилось выворачивать наизнанку. Если что-то было не по ней, она закатывала истерику, кричала, кусалась, и эта «вспышка» могла длиться часами.

Временами кормление становилось проблемой. Она никогда не приходила к столу сама, но часто удавалось посадить ее за стол и дать ей что-то, что она ела или даже уписывала за обе щеки. Бывало, что она по полгода ела одни оладьи. Ничего другого запихнуть в нее не удавалось. Мама беспокоилась и сердилась, а папа говорил, что «индийцы много лет ели один только рис и не умерли, и Ирис обойдется оладьями», он надеялся, что это пройдет. Так оно и случилось.

С туалетом у Ирис тоже были проблемы. Не то чтобы не удавалось посадить Ирис на горшок, дело в том, что она сидела там часами, прежде чем сходить. Ей нравилось сидеть там, и она часто забывала обо всем на свете. Папе это не нравилось, особенно зимой, и он соорудил кольцо из коры пробкового дерева, чтобы у нее не замерзла попа, и специальный деревянный стул, который ставился на скотном дворе, чтобы она могла сидеть в помещении, а не на улице.

Летом семья ездила к морю купаться. Как только приходили на море, Ирис входила в воду и вырывалась, когда нужно было уходить, даже если она сидела в воде целый день. Все по очереди присматривали за ней, потому что она могла забрести в воду по самую макушку и у нее не хватало ума, чтобы повернуть обратно. На море тонули часто, и папа решил, что нужно научить ее плавать. Это оказалось просто. Папа поручил это мальчику, который жил в их доме летом, он накручивал ее волосы на руку, тянул за них и кричал: «Плыви, плыви», и она научилась плавать. Тогда появилась новая проблема: стоило кому-то отвернуться — ее и след простыл. И когда начинали искать ее, далеко в море замечали ее макушку со светлыми, как лен, волосами. Приходилось брать лодку и плыть за ней. С тех пор стали следить за ней более внимательно.

В основном присматривал за Ирис папа, для этого нужно было иметь «глаза на затылке», он стал как каракатица и не упускал ее из виду, но однажды на семейном празднике на пляже, где собралось множество людей, маме взбрело в голову, что теперь она будет присматривать за Ирис. Папа согласился, хотя не без колебаний, но это продолжалось недолго, потому что девочка тут же исчезла. Все звали ее, кричали в рупор, множество людей стало искать ее в тростнике и вокруг, но найти ее не удалось.

Мимо проходил один человек, который работал в вечернюю смену и хотел искупаться, прежде чем идти на праздник. Когда он стал выходить из воды, он заметил маленькую девочку, которая стояла далеко на мосту, а потом прыгнула в воду. На ней было белое платье-букле, белые чулочки и белые туфли. Она взбиралась на перила, спрыгивала, выжимала платье и опять забиралась на перила. Первый раз он увидел ее, когда он выходил из воды, потому что когда он входил в воду, она сидела под мостом. Он взял ее с собой на праздник и поставил ее на сцену, чтобы ее могли увидеть родители. Поднялся переполох, а девочка только смеялась. Лампа на сцене освещала девочку, она стояла и смотрела в дощатый пол, на который стекали ручейки с ее ног и просачивались между половицами. Она увидела чьи-то волосатые руки, оказалась на земле, и с нее стали снимать одежду.

Со Ирис стала, как кукла: ее можно было одевать и раздевать, другие дети могли делать с ней что угодно, она соглашалась на все. Она засыпала на месте и спала несколько минут, потом просыпалась и бодрствовала несколько часов. Она писалась, если никто не следил, чтобы она села на горшок или пошла в туалет.

Папа смастерил туалетный стул, который он поставил на скотном дворе, и объяснил девочке, что то, что она «сделает», будет использовано на полях и станет пищей для новой жизни, которая произрастет там. Девочке нравилось, как папа объяснял ей всякие вещи, хотя она редко понимала слова и сидела на своем стуле часами. Иногда она «делала» что-то, иногда ничего не получалось. Она никогда толком не понимала, что она должна знать и делать, но поскольку она сидела подолгу и часто, в конце концов, получался приличный результат. В возрасте пяти лет появились «сигналы», и в надлежащее время что-то «щелкало» в мозгу, и она шла в туалет.

Через год, когда она проучилась полгода в школе, эти сигналы исчезли, и одно время она «ходила» в штаны. Мама сердилась и считала, что девочка бессовестная и все делает для того, чтобы у мамы было больше хлопот. Ее наказывали — не пускали в дом или из дома, это зависело от того, что мама считала правильным в каждом случае. От этого девочку охватывало отчаяние, она плакала и плакала… но не понимала, какой урок она должна извлечь из всего этого. Она была неспособна логически продумать ситуацию и понять, к какому результату должны привести применяемые к ней санкции. Мама приходила к выводу, что «ее нельзя воспитать, она полная идиотка, не может научиться элементарным вещам, и не способна прилично себя вести по отношению к другим людям».

Быть Ирис означало наблюдать. Ирис видела мир, видела папу, который был там, видела маму, которая была там, и иногда других, но это ничего не значило, однако когда туман рассеивался на мгновение, что-то становилось понятным. Ирис была поленом, камнем, собакой, да кем угодно, так трудно объяснить — только видеть и видеть и видеть, но ни в чем не участвовать.

Как правило, Ирис видит свою руку или ногу или свое платье или какую-нибудь другую маленькую деталь. Она занимается рассматриванием деталей, взгляд приковывает движение деталей. Того, что стоит на месте, не существует, оно невидимо, она не замечает этого, этого нет в природе.

В голове пустота; как воздух, который просто есть, иногда приходит ветер, который можно почувствовать и заметить, и он захватывает ее. Чьи-то глаза смотрят на нее. Тогда ей хочется потрогать, почувствовать, понюхать и протиснуться туда, но не получается; всем это кажется неприятным, и все шарахаются от нее или отталкивают ее. Тогда в голове остается только эта картина, и она попадает в пустоту, где висит картина, которая постепенно блекнет.

Она мучает животных: она берет их, тискает, тащит за собой, тычет в них пальцами без всякой жалости к живым существам. Это самое очевидное в Ирис — у нее нет сочувствия к живому, для нее это лишь движение, у нее нет чувства, которое будит мысль и понимание.

Ирис любила звуки. Иногда кричащие, ужасные звуки. Такой звук, который издают тормоза в соседской машине. Ирис слышала, как машину заводили, подбегала к изгороди, становилась там и выскакивала прямо перед автомобилем. Он взвизгивал, а девочка чувствовала подкатывавшую изнутри радость. Это была целая серенада, казалось, что мир рождается заново и становится понятным, чтобы вскоре преобразиться снова, когда кто-то хватал ее и изо рта вырывалось множество световых иголок, тело начинало дрожать, и слова светились по-другому.

Из таких эпизодов состояла жизнь Ирис. Папа не жалел времени, чтобы достучаться до Ирис. Иногда это у него получалось, и тогда все преображалось. Мир становился видимым и понятным, комната и вещи становились другими, но только пока папа держал связь с ней.

Ирис ничего не делала сама, только бесцельно слонялась по комнате или сидела под кухонным столом или на качелях, или в каком-нибудь другом укромном уголке. Ее чувства и ее тело существовали отдельно друг от друга. Словно не было контакта между разными системами.

Некуда было прицепить отдельные происшествия, поэтому не получалось использовать их как модель в последующих случаях. Поэтому Ирис повторяла то же самое сколько угодно раз и не могла остановиться, хотя никто особенно и не пытался приучить ее к чему-то другому.

Какие-то виды поведения исчезали так же неожиданно, как появлялись, без всякой видимой причины. Папа мог заставить Ирис прекратить делать те или иные вещи, но он действовал совершенно иначе. Он брал ее к себе на колени, повторял с ней то, что она делала, держал ее и делал что-то новое, а потом отпускал ее. Когда она принималась за старое, он проделывал тот же самый маневр снова и снова, и в конце концов она меняла модель поведения. Тогда он радовался.

Ирис любила эти упражнения. Внутри пустоты образовывалась некая субстанция, и она ощущалась как радость. Когда не папа, а кто-то другой делал то же самое, это причиняло ей боль, это было неприятно, хотя боль была лучше, чем обычная пустота.

Ирис везде слышала слово «Ирис». Оно произносилось разными голосами, и в атмосфере возникали разные цветные язычки. «Ирис» ощущалось, имело некую сущность, говорило о чем-то близком, значило что-то.

Папа понимал, что Ирис не понимает, что Ирис — человек, девочка, такой же ребенок, как другие дети. Он думал, что должен научить ее. Дать ей представление о том, что такое вообще Ирис. Он понимал, что что-то не срабатывает в ее представлении, потому что ни в мыслительном, ни в языковом отношении она не развивалась, как ее брат. Она, конечно, иногда подражала взрослым и много говорила сама с собой, но это было не осмысленно, не так, как у других детей.

Он прикрепил зеркало к дверце платяного шкафа, ставил Ирис перед ним, а сам становился рядом с ней и показывал. Он поворачивал ее голову к ее изображению в зеркале и не позволял ей смотреть в другую сторону. «Ирис»,- говорил он, показывал на нее и снова говорил: «Ирис, Ирис». Ирис стояла перед зеркалом. «Ирис, Ирис, Ирис...» Ирис ничего не видела в зеркале, там было какое-то движение, что-то качалось и двигалось, «Ирис, Ирис, Ирис», было весело, чувствовалась папина атмосфера, девочка задирала голову и хохотала.

Прежде чем поставить Ирис перед зеркалом, папе пришлось долго бороться с ней. Ирис выдавала «вспышку» за «вспышкой», вообще не хотела попадать в эту ситуацию, но папа так решил и продолжал заниматься с Ирис до тех пор, пока она не приняла его условия игры и не стала участвовать в занятиях, какими бы пугающими и противными они ей ни казались. Папа знал, что для нее станет вредным и разрушительным, если он не будет заставлять ее, дожидаясь, пока она каким-то образом не подаст сигнал, что готова участвовать в созданной им ситуации. Когда он видел эти сигналы, он начинал заниматься с. Ирис, и она могла участвовать в ситуации.

Все заканчивалось. Девочка выходила из комнаты и опять попадала в пустоту. Из пустоты можно было выйти, только выйдя из себя, и это было самое приятное, что она могла придумать. Она постоянно стремилась к этому и начинала ужасно беспокоиться, когда у нее не получалось. За этим следовали «вспышки» и деструктивное поведение, что вызывало неприятные чувства у окружающих ее людей.

Ирис оставалась Ирис, она не была в мире. Когда кто-то пытался войти с ней в контакт, испытывал к ней какие-то чувства и эмоционально обращался к ней, человек «исчезал» для нее. «Он», «она» становились вещами, довольно быстро превращались в ничто, становились неподвижными, невидимыми. Опять пустота и стремление «наружу».

Говорили, что Ирис была мила и очаровательна, у нее были длинные, светлые, непослушные волосы, которые мама пыталась убрать в хвост или заплести в косу. Несмотря на все конфликты по поводу переодевания, ее ничего не стоило обмануть и получить от нее то, что было нужно окружающим. Рассказывали, что она очень боялась людей, которые хотели прикоснуться к ней, обнять ее, поиграть с ней. Она выворачивалась, как угорь, уползала и пряталась в каком-нибудь укромном месте. Она могла исчезнуть на несколько часов. Домашние привыкли и особенно не беспокоились, что ее нет, но остальным это было очень неприятно.

В мире девочки эти неприятности были так невыносимы. Это было, как будто кто-то «опрокидывал» весь ее мир, как будто ее вовлекли в какое-то действо, в котором участвовали толпы страшных людей, как в доме с привидениями, где в любую секунду может случиться самое, что ни на есть отвратительное. Она кричала, билась, ударяла ногами по окружающим предметам и бежала во всю прыть. Когда она останавливалась, сердце колотилось, и весь ее мир превращался в хаос ужасных звуков и картин. Она слышала слова и смех, которые врезались в голову, это было словно кошмарный сон, картины были похожи на неоновые вывески с ужасными физиономиями, которые скалили зубы и строили ей рожи. Глаза были похожи на огромные всасывающие дыры, которые пытались втянуть ее в себя. Она тряслась, стучала зубами, по щекам бежали слезы, это было так страшно, что девочке хотелось убежать далеко-далеко.

Это ей часто удавалось. Она раскачивалась с минуту и попадала в состояние «снаружи», и на этот раз все заканчивалось.

(По рассказам отца, в первые три года жизни этого никогда не происходило. Тогда ей не было дела до других. Они ее совершенно не интересовали. Они могли поднять ее и прижать к себе, и она была как тряпка, позволяла другим вертеть собой, как им заблагорассудится. У нее не было никаких «вспышек» и никаких реакций, кроме реакции на Эмму и иногда на усилия папы удержать контакт с ней. Она могла реагировать с некоторой боязнью на мамины руки, но так слабо, что папа не обращал на это внимания.)

После трех лет, когда папе удавалось удерживать ее в мире, чтобы она не могла увильнуть, и до шести, когда она поняла, что не умрет, если перестанет кричать каждую минуту, все эти разрушительные образы развивались стихийно. Она зацикливалась на определенных вещах и не могла оставить их, не хотела менять свою одежду или перевернуть ее на лицевую сторону, даже если понимала, как ее нужно носить, или шла туда, куда хотела, или вообще отказывалась двигаться. Она была упрямой, не поддающейся влиянию, резкой и агрессивной. Ее ничто не интересовало, но иногда какая-то вещь привлекала ее внимание, и тогда она легко могла разбить или разорвать ее. Она кусала людей и животных так, что они кричали как резаные, тогда она заливалась смехом. Еще больше она хохотала, когда на нее сердились, и воздух наполнялся потрескивающими разноцветными язычками.

Физически она развивалась, как обычные дети, разве что несколько позднее, чем полагается, научилась элементарной вещи — замечать, когда ей нужно в туалет. Но она так и не научилась чувствовать опасность. Самые безобидные вещи могли вызвать сильнейшую реакцию, а что-то действительно опасное она могла и не заметить.

Брат и его друзья часто использовали ее, чтобы проверить на ней новые забавы. Например, над силосной траншеей глубиной в пару метров перекидывали доску и просили залезать на нее первой. Если доска выдерживала ее, то все остальные залезали на нее следом, а если она падала, спускали веревку, чтобы вытянуть ее. Она не ушибалась, и это не причиняло ей никакого вреда. Ей не предлагали делать вещи, опасные для жизни, но во всяких неприятных ситуациях, которые нужно было сначала проверить, ее пускали вперед.

В восприятии девочки мир состоял из отдельных кусочков, в которых она жила и которые потом исчезали. Иногда все ее существо сосредотачивалось в глазах, и тогда она видела все. Видела мелочи, которые увлекали ее и с которыми она могла возиться вечно. Было так здорово наблюдать за чем-нибудь, стоило только пошевелиться, как оно преображалось. Казалось, будто ты находишься в каком-то особенном воздухе, где четким было только то, на что ты смотришь, остальное отходило на задний план.

Иногда в фокус попадали звуки. Тогда она что-то слышала. Что угодно могло захватить ее внимание, и она слушала и слушала. Например, радио, если из него лилась классическая музыка, все вокруг наполнялось красивейшими разноцветными колебаниями. Словно ты оказывалась в живом произведении искусства, и тебя влекло в разные стороны, музыка веселила и волновала. Кто-то подходил и выключал радио. Тогда она стояла долго-долго, уставившись на радиоприемник, и не понимала, что происходит. Бывало, она слышала чей-то голос или что-то другое, например звук мотора какой-нибудь машины, и красивые разноцветные движения возникали снова.

Звуки иногда были тем, чем должны быть, — словами. Она слышала слова, и перед глазами возникали картины или последовательность кадров. В них могло говориться о том, что происходило с девочкой или с говорившим, и девочка видела эти небольшие фильмы. Она не подозревала, что другие не видят этого, и вдруг она выбалтывала правду, и люди отскакивали от изумления. Никто не верил, что она понимает, и еще меньше верили в то, что она может удерживать нить долгого и более-менее сложного разговора. Она и не могла, только на короткое мгновение у нее получалось ухватить правильную последовательность, и тогда она могла точно понять, что происходит.

Эта двойственность девочки была непонятна окружающим. Она казалась недоразвитой и не понимала простейших просьб, в следующее мгновение она могла сформулировать столь сложную мысль, что окружающие не могли сразу понять ее. Казалось, что папа был прав, когда говорил, что у нее замедленное развитие в определенных областях, но у нее не было нарушений в развитии. Никто не мог уяснить, что с ней происходит, потому что в один момент она могла понять что угодно, а в следующий миг «застревала» и переставала соображать вообще. То, что нельзя было вести с ней осмысленную беседу, ужасно беспокоило окружающих. Им казалось, что она специально сердит их или издевается над ними, и многие в гневе и досаде поворачивались и уходили, оставляя ее на папу, который умел одному ему известным способом договориться с ней или придумать способ вывести ее из этой зацикленности, сместив фокус восприятия.

Ее ощущения работали так, что, если она фокусировалась на них, она становилась гиперчувствительной и подскакивала до потолка, стоило кому-нибудь дотронуться до нее. Любое прикосновение жгло кожу огнем. Чем осторожнее и бережнее до нее дотрагивались, тем сильнее жгло. Это было ужасно неприятно. Если она не была сфокусирована на ощущениях, она ничего не чувствовала, а если ее хватали довольно грубо, ей было больно, и девочка смеялась. Она любила боль, потому что ощущала ее как жизнь. Если она сама что-то переживала, внутри нее возникали цветные чувства, становилось тепло, холодно, пробирала дрожь или охватывала боль разной интенсивности, появлялось множество картин и ассоциаций. Девочка часто играла так. Сфокусировавшись на кончиках пальцев, она трогала что-нибудь, на чем останавливался взгляд, сдавливала, сжимала, щипала, терла, била этот предмет, и т.п., получала разные болевые ощущения и попадала в каскад зрительных, звуковых, обонятельных, вкусовых ощущений.

Иногда она не могла переключить фокус с ощущений, и тогда пугалась, потому что другие люди подходили слишком близко, их глаза превращались в черные всасывающие дыры, их слова ударяли по ней, переворачивали все внутри, и тогда возникала новая «вспышка». Если она трясла головой или кричала, она могла перекричать то, что «наводняло» ее, и оно вскоре проходило. В голове воцарялся замечательный хаос, почти состояние эйфории, это часто давало «хорошую боль», облегчающую боль, которая стирала все неприятные впечатления, наполнявшие ее.

Обоняние было важным чувством. Она нюхала все. Она была вынуждена вбирать в себя все, что окружало ее, подносить к носу или приближать нос ко всему, что ей попадалось. Это тоже беспокоило окружающих. Ее постоянно стыдили, говорили: «Да ладно», «Перестань», «Разве так можно» и т.п., но она не могла перестать. Как будто кто-то невидимый заставлял ее делать это. Она слышала, что говорили окружающие, но не могла слушаться их. Каждый запах включал разные чувства внутри нее. Там словно открывалась «ярмарка чудес», где можно было покататься на карусели. На мгновение ее охватывал дикий восторг, все вертелось и тут же уносилось прочь. Возникал новый запах, и все повторялось снова и снова. Иногда у нее не было никакой реакции, но это была передышка, чтобы найти что-то новое, реакции все равно возникали рано или поздно. Иногда появлялось чувство тошноты, которое мучило ее, и это тоже было приятно. У нее легко возникала рвота, и это ей нравилось, к ужасу окружающих.

Папа понимал, что эта привычка все нюхать была своего рода компенсацией. Он часто пытался вытеснить это поведение, держал ее на руках, играл с ней, подбрасывал ее в воздух, привлекал ее внимание всякими звуками, и т.п. Иногда это срабатывало, она переставала фокусироваться на запахах и могла существовать по-другому, но часто он чувствовал, что у него ничего не выходит, и она брала верх над ним. Он считал, что такое поведение не дает ему установить контакт с ней, а ей вступить в контакт с ним. Он сравнивал это с алкоголем. Те, кто злоупотреблял им, заняты только тем, чтобы достать алкоголь, приготовиться к выпивке, выпить и лежать в муках, оттого что выпили. Это поведение тоже препятствовало контакту, было так же трудно пробиться к человеку.

Позднее, в школьные годы, папа научил девочку, нюхать кончики пальцев и держать их под носом: вместо того, чтобы всюду совать нос. Это не так беспокоило окружающих, хотя учителя иногда приходили в отчаяние от такого поведения.

Чувство вкуса тоже заслуживает отдельного упоминания. Часто она фокусировалась на том, что можно было грызть и глотать. До пяти лет девочке давали то, что ей нужно было есть, и она ела. У нее не было чувства голода, и она редко приходила есть сама, но ей было нетрудно угодить. После, пяти лет она застревала на каком-либо вкусовом ощущении, например на вкусе оладьев, и ни за что не хотела есть ничего другого. Целый год она питалась плохо, потому что отказывалась от всего, кроме оладьев и пила только кофе с молоком и сахаром. Болели зубы, мама приходила в отчаяние. Мама прибегала к разным уловкам, не давала девочке есть, но ничего не добилась. Девочке нравилось это: она могла все время видеть вокруг мамы красивые цвета, они танцевали и кружились, одна вереница картин сменяла другую. Ей нравилось то, что, по мнению мамы, не должно было нравиться, и мама прекращала свои эксперименты. Мама пыталась поощрить ее — она держала перед ней кофе и давала ей кофе, только когда та проглатывала кусочек хлеба, какой-нибудь овощ или что-то еще, что мама считала нужным дать ей. Тогда девочка теряла интерес к кофе и отказывалась пить вообще или проглатывала то, что давала мама, а в следующее мгновение ее рвало, и у мамы опускались руки.

То, что девочка совала в рот, заслуживает отдельного рассказа. Когда надвигается пустота и девочка не приводит в движение внутренние чувства, что-то оказывается в поле зрения, и желание впиться в это зубами, засунуть это в рот становится таким сильным, что она не может противиться ему, кидается на это, хватает и тащит в рот. Иногда девочка интуитивно понимает, что этого делать нельзя, она рефлекторно избегает вмешательства взрослых, ждет или проходит мимо, или придумывает стратегию, чтобы достичь желаемого. Это неосознаваемое поведение проистекает из какого-то сверхчувства, которое ведет к действию, это не имеет отношения к сознанию, но окружающие так не считают. Девочку наказывали, когда она кусала то, что нельзя кусать, — маленьких детей или какого-нибудь взрослого, который не успел защититься, но наказание не имело смысла, потому что она не знала, за что ее наказывают. У девочки не было реакции на то, что только что случилось, это было всего лишь способом достичь движения и жизни внутри нее, и не имело никакого конкретного смысла.

Ирис возвращалась в обычное состояние; как только она добивалась внутреннего движения в своем мире, начинало происходить множество внешних вещей, которые приводили в движение внутренний мир. Папа много размышлял об этом непонятном поведении: она казалась такой расчетливой и хитрой, могла создавать самые сложные ситуации и преодолевать многие препятствия без малейшего страха или чувства самосохранения и совершенно не думала о последствиях. Она легко могла вывести из строя любого наблюдающего за ней взрослого и оказаться в самых рискованных ситуациях, и все же казалась ужасно глупой и интеллектуально недоразвитой. Она была в каком-то смысле младенцем и в то же время законченной обманщицей, которая разрабатывала самые сложные стратегии, чтобы достичь своих неблаговидных целей. Это не укладывалось у него в голове, он не знал, смеяться ему или плакать, он не имел представления, как реагировать на такое поведение. Он боялся, что она не сможет жить среди людей, он хотел, чтобы она приобрела опыт реальности и стала адекватной: этого ей как раз и недоставало. Он часто спрашивал других: «Что мне делать с этой девчонкой? Никак не пойму!»

Голоса были веселые. Они становились причудливыми картинами в воздухе, приобретали разные цветовые оттенки и складывались в узоры, которые постоянно менялись. Если картин было сразу много, становилось неинтересно, но если они шли одна за другой, девочка могла сидеть и смотреть на каждую часами. Когда она сидела под столом, она могла видеть форму того, кто говорил. Каждый из домочадцев имел определенную форму, которую легко можно было узнать, несмотря на то, что она все время менялась. Это было похоже на картину с размытыми красками, которые растекались в разные стороны и создавали новые узоры, в зависимости от того, в какую сторону наклоняли картину.

Кто-то замечал, что она сидит под столом, и вытаскивал ее оттуда: «Ты должна сидеть за столом». Ирис не хотела, она была словно натянутая стальная пружина, выворачивалась спиралью, скалила зубы и издавала нечленораздельные звуки. При малейшей возможности она кусала и царапала руки, которые держали ее. Она хотела только вырваться. Сердце колотилось, отдаваясь стуком в голове. Цвета превращались в язычки пламени, которые пожирали ее, и все это становилось невыносимым. Приходила чернота, тьма, которая отделяла ее от всего остального, исчезало все неприятное, и с ней можно было делать все, что угодно. Ее сажали на колени, и она сидела апатично и безвольно.

Когда ее спускали, ноги начинали машинально идти. Она шла, пока не находила свободного пространства на полу, на котором можно было ходить кругами. Она начинала делать круги, пока что-то снова не привлекало ее внимание, например радио. Когда оно начинало передавать особого рода музыку, она выходила из пустоты и возвращалась в свое обычное состояние.

Папа знал, что она все слышит и понимает, но не мог добиться адекватного сознания, коммуникации, присутствия, как у остальных людей. Он не мог понять, от чего это зависит, но он думал, что, если заинтересовать ее и поиграть с ней, это может получиться. Когда он сидел на своей скамеечке на скотном дворе и доил корову, он слушал какую-нибудь передачу по радио. Во время передачи он говорил с ней, что-то объяснял и комментировал. Она, казалось, совсем не реагировала, но позднее она могла ни с того ни с сего повторить то, что говорили в той или иной передаче и его комментарии. Казалось, она не могла связать это в какую-то последовательность, но это явно складывалось в ее памяти, и явно что-то напоминало ей об этом и запускало повторение. Он не видел здесь адекватной связи, но надеялся, что придет день, когда она сможет связать воедино эти звуки и то, что откладывается в памяти, со всем остальным. У Ирис было два состояния, связанных со слухом. Одно состояние: она слышала слова, и они притягивали ее — чудные звуки, которым человек своим ртом мог придавать форму и без конца произносить и слушать их. Иногда рот сам приходил в движение, и звуки и слова произносились сами. Тогда она слышала, как слова появлялись в воздухе и снова попадали в уши, и это было приятно. Тогда в голове начинался целый концерт, это было красиво и весело. Иногда слова были везде: люди, которые произносили слова, приспособления, из которых исходили слова, собственный рот, издававший звуки, и она слушала, и слушала, и слушала. Второе состояние вызывали звуки, которые можно было видеть. Тогда появлялись цвета и формы, они складывались в узоры в атмосфере, которые заполняли собой все.

Папа научил ее, что под определенную последовательность звуков можно двигаться. Сама она всегда двигалась под всякие звуки: качалась, прыгала, вертелась и т.п., но когда начинались определенные каскады звуков, кто-то мог схватить ее и закружить особым образом. Поскольку она так боялась прикосновений и так негативно реагировала на них, папа начал учить ее танцевать в возрасте шести лет. Он ставил пластинки на граммофон, брал ее, заставлял сосредоточиться на музыке, обхватывал ее руками и танцевал с ней. Он заставлял ее следовать довольно сложным ритмам, и ей нравилось, когда ее вели в танце. Вальс, фокстрот, танго и полька. Когда ему показалось, что она научилась следовать за ним, он разрешал другим брать ее и танцевать с нею, и она тоже повторяла за ними. Он считал, что это хорошее упражнение, и надеялся, что это поможет ей впредь не так негативно реагировать на прикосновение.

Зрение и видение занимали ее все время. Она смотрела и смотрела и видела вещи, и это радовало ее. Это наполняло почти все ее существование, и она не могла перестать видеть. Иногда это переполняло ее, она закрывала глаза ладонями и качалась вперед-назад, иногда она топала ногами и вертелась, чтобы перестать видеть, но это не помогало. Из того, что она видела, почти ничего не было связано с реальными вещами и повседневной реальностью. Она видела чувства, которые двигались вокруг нее, она видела мысли, явления и события. Она замечала все, что было там, куда она направлялась: она не могла сказать, что это, но знала, потому что узнавала. Она видела, как вещи расставлены на столе, в комнате, как разные люди (не рассматривая их в человеческом аспекте), сидели вокруг стола, что говорил каждый из них, что они, говорили друг другу, и все, что происходило, она видела. Как Ирис была «Ирис» как объект, так и все, что она видела вокруг себя, было объектами, расположенными в ряд или громоздившимися один на другом.

Многие пытались заставить ее вести себя адекватно, кто-нибудь восклицал: «Ирис, посмотри, видишь в окне косулю?», «Посмотри, Ирис! Взгляни на звезды на небе, как красиво они светят!»

Она смотрела и видела, но не могла разделить реальность других, разделить ее с кем-то другим, хотя она была там и видела и слышала все, но не могла ответить или подать знак, что она участвует в коммуникации. Как будто становилось темно и пусто, как только кто-то пытался втянуть ее в общую атмосферу. Иногда становилось только странно и непонятно, словно ожидание в пустоте.

«Ирис, послушай, какая красивая музыка!»

Она слушала, но только краем уха, не фокусируясь на этом, снаружи это выглядело так, как будто это ей совершенно неинтересно, и она не может оценить это и направить чувства и переживания по обычному пути, подумать, например, что что-то красивое. Эта система совершенно не работала.

Мир Ирис был в каком-то отношении, особенно снаружи, очень сложным и все же изнутри очень простым. Этот парадокс трудно описать и понять: как что-то может быть абсолютно понятным, но становится непостижимым при соприкосновении с другими. В определенном плане, на определенном уровне, на этапе наблюдения все было хорошо развитым, но как только это должно было привести к деятельности, событию, последствию, функции, все оборачивалось странными старыми стереотипами, иррациональным поведением и непонятным нагромождением слов. Это нисколько не смущало Ирис, но для окружающих людей это было испытанием. Особенно потому, что она была такой беспомощной в повседневной жизни. Она не могла сама одеться или даже сообразить, что это зависит от погоды. Не могла взять еду, если была голодна, голод не подавал сигналов, что ей нужно поесть, когда приходило время. Ни защититься от опасности, несколько раз она лизала скурит, разъедающее вещество, и сжигала слизистую оболочку во рту. Обжигала себе руки, на них образовывались уродливые раны, сдиралась кожа, она натирала себе ноги до крови. За ней нужен был постоянный присмотр, и это утруждало, и беспокоило окружающих.

Однако со временем она стала функционировать более адекватно. Она, например, спокойно играла с детьми по нескольку часов и вдруг убегала и исчезала где-нибудь, так, что приходилось, собирать людей на ее поиски, а она при этом продолжала находиться в своем мире. Очень помогал пес, который постоянно караулил ее и часто лаял, если что-то вызывало его реакцию. Ирис подавала признаки беспокойства, когда ей нужно было в туалет, и уже не так часто мочилась в штаны; когда она выказывала беспокойство, оказывалось, что она замерзла или перегрелась, можно было догадаться о ее нуждах, хотя она все еще не выражала, их адекватным образом.

В шестилетнем возрасте что-то изменилось — она начала по-другому вести себя по отношению к брату. Было видно, что она интересуется тем, где он находится, и ходила за ним. К этому, времени она также перестала кричать, и ситуация стала более нормальной. Было видно, что она стала понимать многое из того, что, по мнению окружающих, ей было недоступно раньше, например, что изображено на картинках в книжках, и как обращаться с некоторыми игрушками.

Школьные годы не принесли ничего нового. Сначала она сидела рядом с братом день за днем и рассматривала те прекрасные виды, которые разворачивались перед ней. Там были маленькие иллюстрации с буквами на отдельном листе: «0, о», вокруг лазили обезьянки. Это выглядело так забавно, и она выудила, что эта буква называется «О», как в слове «обезьяна», и она видела этого маленького зверька каждый раз, когда она видела эту букву. Так было и с остальными буквами, они были связаны с тем, что изображено на картинке. Ирис не понимала, что они должны быть абстрактными символами, которые «потом будут составлять различные слова, это тянулось примерно до четырнадцати лет, пока она наконец не поняла, какой они имеют смысл.

Она выучила наизусть псалмы. Каждый из них писали на доске в течение пары недель, и каждое утро дети пели их, а учительница аккомпанировала. Ирис не пела, но она выучила слова и играла с ними внутри себя, они проходили в ее голове как длинные картины, и она составляла из них самые забавные сочетания. Когда несколько лет спустя она должна была проходить конфирмацию, она могла прочитать наизусть все псалмы, которые встречались ей за годы обучения в школе, не понимая их религиозного содержания. Как это было связано с такой абстракцией, как невидимый Бог, который тем или иным образом влияет на мысли, события и поступки людей, не укладывалось у нее в голове. Однако священник одобрил ее усилия, ему понравилось, как она читала их, опираясь на свое собственное представление о том, что в них говорилось.

Она научилась определенным действиям: вставать по утрам каждый день, надевать определенную одежду, носить ее определенным образом, есть и отправляться в школу, входить в раздевалку. Кто-то говорил: „Вешай свою одежду“, и через мгновение она могла последовать этой команде, она не понимала, что это значит, но в ее мире это были туфли, пальто и шапка, которые нужно было снимать. Нужно было встать, кто-то говорил: „Доброе утро!“, дети отвечали: „Доброе утро!“ Она не отвечала, но она ждала этого каждый день. Потом нужно было сесть на стул и сидеть тихо. Прошло какое-то время, прежде чем она научилась не шуметь, и поскольку она всегда шумела и Водила дружбу со своими собственными звуками, было странно не слышать их. Папа научил ее, что для того, чтобы остаться в школе, она должна шуметь внутри, а не снаружи, и она научилась этому. Она сидела там, шумела внутри и не беспокоила других, и ее оставили.

Так же было и со звонком — с колокольчиком, в который звонила учительница. Как только раздавался звон колокольчика, дети начинали двигаться, они убегали из класса. Сначала она ничего не понимала, но через несколько месяцев она поняла, что означает этот звук: если человек находится в классе, он должен выйти из класса, а если он в коридоре, нужно войти в класс. Нельзя сказать, что эта мысль пришла ей в голову или это срабатывало, когда вокруг никого не было, но пассивно она это знала. Часто бывало так, что где-то внутри себя она знала, что имеется в виду, что означает та или иная вещь, но она не могла совершить какого-то адекватного действия, которое соответствовало бы этому пониманию или показывало бы, что она понимает.

Так было с вопросами. Кто-то спрашивал ее о чем-то и часто, если это было что-то повседневное, обычное, она, в сущности понимала, о чем ее спрашивают, но она никогда не знала, что нужно делать с этим, и начинала танцевать, вертеться, нести всякую чепуху или кричать. Это состояние внутри нее, когда вещи не связывались естественным образом, только совершенно случайно, нельзя было упорядочить. Прошло много лет, прежде чем она научилась останавливаться и управлять вещами, так что они связывались разумным образом.

Эти первые полгода в школе, где она сидела только для спокойствия брата, были чудесным временем. Ее никто не трогал, никто не докучал ей вопросами и требованиями, в то же время она участвовала во всех удивительных вещах, которые происходили в школе в течение дня. Ее мир значительно обогатился, появились совершенно новые картины, с которыми можно было играть внутри. Дети хорошо знали ее, потому что многие из них после школы играли с братом дома, во дворе, выходили с ней из школы, следили за тем, чтобы она одевалась как следует, разрешали ей стоять рядом и смотреть, как они играют, смотрели, чтобы она вошла в дом, когда приходило время расходиться, и т.п.

Это время закончилось. Она опять стала сидеть дома; и все навыки, которые она приобрела в школе, исчезли. Девочка попала в темноту, в пустоту, утратила радость, все побуждения исчезли. Она стала писаться, часто сидела на корточках и размахивала руками, пряталась, пропадала где-то. Папа был обеспокоен, потому что он не понимал, в чем дело, чего ей не хватает, он думал, что, может быть, и хорошо еще на полгода освободиться от всех этих обстоятельных ритуалов, потому что потом придется идти в школу и ходить туда много лет. Юн часто спрашивал: „Ирис, что с тобой? Что нам с тобой делать? Сейчас ты приносишь нам столько же хлопот, как в то время, когда ты была совсем маленькой, опять у нас с тобой ничего не получается?!“ Ирис не могла ответить, в ее мире не было никаких ответов, там была только пустота, иона не знала, чего ей не хватает, знала только, что внутри пустота. Полгода прошло, пришло лето, и все дети снова стали проводить целые дни во дворе дома. И тогда к девочке вернулись ее навыки. Она перестала писаться и убегать, она сидела рядом с играющими или в гуще детей, а они играли вокруг нее, и, казалось, жизнь снова наладилась. Ее протестировали на предмет готовности к школе, и нашли недоразвитой. Она не отвечала, когда к ней обращались, не выполняла предложенных заданий, была невнимательна и пассивна. Папа объяснял, что если бы ему позволили сделать это своим способом, они бы получили ответы на свои вопросы и увидели бы, что у нее нет нарушений в развитии, хотя у нее есть масса странностей, и, прежде чем войти в контакт, ей нужно проделать определенные ритуалы. У него ничего не вышло. Они не хотели получить результат таким способом, они сказали, что ответы оказались бы слишком субъективными, и тогда они не смогли бы узнать, где папин перевод, а где истинные знания девочки.

Они считали, что ей нужно идти во вспомогательный класс в городскую школу, но папа отказался. Он заявил, что девочка целиком зависит от привычной среды, и все знают ее особенности и не обращают на них внимания, в противном случае она испугается, забеспокоится, и нельзя будет установить с ней контакт. Он представил себе девочку в новой среде, с новыми чужими взрослыми и детьми, он понимал, что это было бы катастрофой, и он ответил: „Есть закон, гласящий, что все дети должны ходить в школу, но в нем ничего не сказано о том, чему дети должны научиться, поэтому она может ходить в обычную школу. Даже если она ничему не научится, она все равно может сидеть в первом классе до окончания обязательной школы, но она не должна попасть в чужую среду“. Так и вышло, девочка пошла в обычную школу, и, хотя она не могла добиться приемлемого результата, ее каждый раз переводили в следующий класс.

В школе несколько классов учились в одной классной комнате, и, когда она начала учиться, все дети, которых она встречала раньше, были в классе. Это было хорошо, потому что они снова стали „пасти“ ее и говорить ей: „Повесь свои вещи“, „Одевайся“, „Выходи“, „Входи“ и т.п. Ее брат тоже был там, и он смотрел, чтобы она не уходила от него и не исчезала по дороге в школу или домой.

С первого по четвертый класс Ирис находилась в своем „ирис-состоянии“. То есть она, не раздумывая, следовала старым командам и учила новые. Она могла; выучить текст наизусть и повторять за кем-то, как попугай. Брат много занимался с ней дома, и она овладела этим навыком. Она могла посмотреть в чужую тетрадь и списать. Она очень хорошо научилась делать это, так хорошо, что делала те же самые ошибки, как тот, у кого она списывала. Для нее не существовало букв, которые складывались в слова, доступные для понимания, был только увлекательный рисунок, который один человек мог срисовать у другого.

Окружающий мир по-прежнему представлял собой разные объекты, с которыми Ирис вступала в контакт. Ирис тоже была объектом „Ирис“, у нее не было никакого самосознания. Папа решил, что пора вырабатывать его, он ставил ее перед зеркалом платяного шкафа и упражнялся с ней. Она стояла рядом, а он стоял перед зеркалом, показывал на себя и говорил, говорил, говорил, описывая себя, говорил: „Я“, „Я“, „Я“, когда же он понимал, что Ирис запомнила эти слова и это ей интересно, он договаривался с ней, что они будут заниматься вместе. Так начинались упражнения.

Он ставил Ирис перед зеркалом и учил ее смотреть на себя. Он говорил, и говорил, пока не понимал, что она получила относительно цельное представление о том, что в зеркале человек, что она может посмотреть на себя и это не вызывает у нее слишком неприятных чувств. Он заставлял ее произносить слово „Я“ и показывать на себя. Она должна была показывать на разные части тела и говорить что-то об этом. Часто он говорил первым, но после полугода занятий она научилась говорить о себе вещи, которые не были попугайским подражанием, а имели какой-то смысл. Это приносило ему глубокую радость, потому что это значило, что у девочки появилась новая связь с реальностью, с социумом. Он показывал ей на другие „я“ и на всех, кто говорил о себе „Я“ в разных ситуациях. Он раз за разом терпеливо доводил это до ее сознания, стремясь к тому, чтобы потом она смогла справляться сама. Он учил ее понятию „ты“, „вы“ и т.д. В течение четырех лет он держал это в центре внимания, и в одиннадцать лет произошло нечто, открывшее новое сознание, открылись шлюзы и впустили ее в общий поток социальной жизни.

Папа приходил и брал Ирис, подбрасывал ее в воздух, кружил, играл и возился с ней, пока она не разогреется. Потом папа и Ирис входили в гардеробную, и Ирис вставала и видела перед собой картину. Картина шевелилась, совершала массу странных движений. Иногда она приближалась и становилась неприятной, иногда забавной. Папа говорил и говорил, слова лились из него, и это было так приятно, в воздухе появлялись красивые картины, и вся ситуация была такой приятной. Папа ставил девочку рядом с собой и смотрел на картинку в зеркале. Ирис нужно было стоять смирно, она должна была смотреть, а папа говорил про „я, я, я“. В конце концов „Я“ начинало звучать приятно, „Я“ было красным и круглым, издавало мерцающий свет и, могло менять цвета. Тогда папа начинал говорить, что нужно делать. Ирис подчинялась, стояла, как говорил папа, делала, что хотел папа, потом папа уставал, и тогда они выходили.

Так продолжалось изо дня в день, и это были приятные минуты для девочки. Она привыкла к тому, что это должно происходить, и если этого не происходило, она начинала беспокоиться и вести себя деструктивно. Ирис держалась за несколько узнаваемых ситуаций, к которым она привыкла, они были приятными, а неприятные не оставляли следа, у нее не было никакого чувства, пока они не происходили, она не ждала их, каждый раз они заставали ее врасплох, и она реагировала на них стереотипиями и „вспышками“. „Перестань капризничать“, — обычно говорила мама, хотя это никогда не помогало.

Пятый класс, новая школа, новый учитель. В первые четыре года у класса было две разных учительницы, и обе испытывали крайне неприятные ощущения от того, как вела себя девочка. Одна из них сказала папе, что, как ей кажется, в девочку вселился дьявол, потому что иногда она глядела на учительницу с пугающей ненавистью.

Папа был атеистом и весьма критично относился к всякого рода оккультизму, и сказал учительнице, что если она не прекратит нести такую ахинею, он поставит в известность директора. Обязательная школа не может держать учителя, который боится детей, которых он поставлен учить. Кроме того, новая школьная реформа строилась на естественнонаучной основе и школа была отделена от церкви, даже если она все еще опиралась на христианское мировоззрение.

Обе учительницы пытались настаивать на переводе Ирис в специализированную школу в городе, но папа отказывался, и специальная комиссия не сочла перевод необходимым, посчитав, что ей совсем неплохо и в обычной школе. Таким образом, дело было прекращено, и никаких проверок больше не проводилось.

Новый учитель сказал Ирис, что он решительно ничего не понимает в ее трудностях, что он слишком стар, и в его время этому не учили, но он понимает, что у нее тяжелая форма дислексии, и она не может читать и писать. Он еще сказал, что, может быть, придумает способ научить ее и в любом случае будет ставить ей отметки.

Началось хорошее время. Ирис посадили на первый ряд, чуть сбоку от учительского стола, так что учитель говорил, стоя прямо перед ней. Он проходил все гораздо подробнее, чем нужно было другим детям, но он считал, что им от этого только польза, потому что они получают более глубокие знания, и им легче делать домашние задания. Он знал, что девочка не может делать уроки, но он отправлял домашним записки, где было написано, что точно нужно знать, и они занимались с ней дома. На уроке математики он писал цифры, чтобы она могла списывать их, а когда другие работали над своими заданиями, он садился на стул рядом с ней, показывал в учебнике примеры и говорил ей писать их снова и снова, потому что он полагал, что со временем какие-то знания закрепятся у нее в голове, хотя казалось, что этого никогда не будет.

Когда задавали сочинение, она что-то писала в своей тетради. Это было нагромождение букв, которые ни она, ни учитель не могли разобрать. Она брала свою тетрадь, становилась рядом с учителем и придумывала что-то, а он записывал за ней. Потом она шла с этой тетрадью на свое место, списывала (или, скорее, срисовывала) это и сдавала учителю. Он говорил, что это, без всякого сомнения, ее сочинение, ведь сначала она писала его сама, потом сама пересказывала написанное, потом сама списывала; получалась хорошая работа, и он спокойно мог выставить за нее четверку.

На каждом экзамене учитель сидел с Ирис в хозяйственном помещении. Перед ней лежал листок с вопросами, другой был у учителя. Он читал, что там было написано, рассказывал ей и формулировал вопросы разными способами, придумывал истории, которые могли дать ей путеводные нити и пытался разговаривать с ней. Часто ему удавалось вытянуть из нее кое-что, имевшее отношение к вопросу, тогда он быстро записывал это. Когда все вопросы были таким образом проработаны, она получала листок и списывала все, что он написал ей. Так продолжалось на каждом экзамене, и учитель со спокойной совестью ставил ей четверку.

Нельзя утверждать, что девочка особенно развилась в интеллектуальном отношении за время обучения в пятом классе. Она по-прежнему не могла следовать прямым инструкциям и нельзя было ожидать от нее, что она сама, без напоминания, снимет или наденет верхнюю одежду, пойдет в столовую, или встанет в очередь, если никто не даст ей указаний. Напротив, иногда у нее бывали „вспышки“ или она дольше застревала в стереотипиях.

Наступили летние каникулы, и все дети, которые раньше собирались на нашем дворе, выросли, приехали на лето дети из городов, в окрестных дворах появились трудные подростки из специальных школ, но все свободное время они проводили у нас, приходили девушки, которые интересовались дядьями Ирис, они катались на лошадях, участвовали в уборке клевера, многие приходили из-за мальчиков, но у них всегда был удобный предлог — покататься на лошадях.

Это лето было не похоже на другие. Мы уже не играли так, как раньше. Юноши собирались в кружок и разговаривали о чем-то, чего девочка не могла понять. Раньше все были как бы в одной атмосфере. Девочка могла рассматривать картины и входить в них, сидя за столом в коровнике или на мешке с сеном, свернувшись на сеновале или в какой-нибудь машине. Она сидела в комбайне или на коленях у кого-нибудь на тракторе, она сидела с папой на его скамеечке на скотном дворе, и т.д., но теперь этого как будто больше не было.

Она шла к папе и спрашивала: „Что они делают?“ Он долго думал, кто такие „они“ и что „они“ делают. Прошло две недели, она повторяла эту фразу снова и снова, и, наконец, он услышал ее, проследил за ее взглядом и понял, о чем она спрашивает. Он был радостно удивлен, там стояли юноша и девушка, они смотрели друг другу в глаза, говорили о чем-то, улыбались и, казалось, были влюблены друг в друга, и папа понял, что Ирис заинтересовали люди и контакт.

Он тотчас начал рассказывать ей о том, как все устроено в жизни, об отношениях мужчины и женщины, о рождении детей, но от этого девочка не становилась умнее. Она только смотрела на них и говорила свое: „Что они делают?“ Папа прекратил свои объяснения и начал размышлять, как сделать так, чтобы она поняла это. Он воспользовался своей старой стратегией, зеркалом, ведь, благодаря зеркалу, она стала немного понимать о „я“, „ты“, „мы“, и он научил ее видеть себя саму и свое тело и надеялся, что зеркало поможет ей понять и это.

»Посмотри, как делают эти девочки, потом подойди к зеркалу и потренируйся делать так же, и, может быть, у тебя появится какое-то ощущение того, что они делают".

Девочка стала подходить ближе и принималась бесцеремонно глазеть на парочки, которые оказывались в ее поле зрения. Часто они злились на нее, но каждый раз ей удавалось что-то подсмотреть, тогда она подходила к зеркалу и упражнялась. Она смотрела на себя, ближе, ближе, в глаза и видела только множество вещей в атмосфере и застревала на этом. Папа входил и замечал, что она снова потеряла себя, и начинал показывать «ты» и «я», пока она не возвращалась обратно. Он спрашивал, как делают другие девочки, и она показывала. Потихоньку у нее получалось «делать так же», у нее не появилось никакого ощущения того, как нужно это делать, но у нее получалось выглядеть, как обычные девушки. Папа узнавал, у кого она брала то или иное поведение и часто покатывался от хохота, но он понимал, что никто не догадается, что это только имитация, и он поощрял ее к дальнейшим упражнениям.

Целый год она продолжала упражняться, потом папа решил, что пора «выходить» и проверять свое умение на практике. Она получила задание попробовать свои чары на окрестных мальчиках и принялась за его выполнение. Они только стонали и спрашивали, что за глупости взбрели ей в голову. Однажды в гости пришла одна семья, там был один юноша, и Ирис исполнила весь свой репертуар. Он заинтересовался ею, и они немного «поиграли», но он захотел поймать ее и поцеловать, и тут включилось старое поведение, ведь она освоила только первую ступень и не знала, что делать, когда она приведет к желаемому результату.

Папа считал, что очень трудно, с одной стороны, научить Ирис обычным образцам социального поведения, ритуалам и т.д., и, с другой стороны, ей самой научиться нормам, кодам и тончайшим нюансам совместной игры с противоположным полом, где девушка должна знать, когда следует сказать: «Нет». Этой игре в кошки-мышки невозможно научить того, у кого нет хороших знаний о коммуникации между людьми. Он был вынужден придумать какую-то разновидность кода, которому бы она легко могла следовать.

Танцевать девочку научили рано, и, танцуя, она принимала близость, примирялась с тем, что кто-то держит ее, привыкала к этому и позволяла вести себя в танце. Папа решил, что она должна поехать с «мальчиками», т.е. с тремя дядьями и с трудными подростками из окрестных дворов, на танцы. Мама вынула одежду, одела ее нарядно и модно, обратила ее внимание на внешний вид, сказала ей, как вести себя красиво. У мамы было хорошо развито чувство прекрасного, она могла судить о цветах и моделях, и она видела, что подходит Ирис.

Изнутри мир казался Ирис новым. Не то чтобы старый мир перестал существовать, но казалось, что он каким-то образом изменился. Она не знала, что это было, но он стал таким же суетливым и запутанным. Раньше она искала какой-нибудь уголок, качели, место, где она могла смотреть по-своему, сидеть и по-своему участвовать в происходящем, в сущности не включаясь в него, и входила в состоние «здесь и теперь», но это больше не получалось, это было неинтересно, как будто какой-то магнит притягивал ее все ближе и ближе к этому запутанному, суетливому и болезненному состоянию, которое было невыносимо, в котором нельзя было оставаться и из которого нельзя было исчезнуть.

Наступила осень, начались занятия в школе. Все было таким же и в то же время другим. Внутри нее было что-то, совершенно новое, что-то непонятное, которое все время влекло ее в атмосферу другого. Это становилось противным и внушало страх. Ее, мир, который, был светлым, наполнился демонами, черными и пугающими. У нее появилось новое поведение, «вспышки», иного рода, с ней стало трудно, она снова лишилась возможности управлять своим поведением.

В школе дела шли лучше. Атмосфера учителя была такой чудесной, такой спокойной, такой умиротворяющей. Он стоял перед ней, и из его рта, текли слова, слова, которые создавали красивейшие картины и узоры, наполняли все ее существо, будили ее чувства, она словно снова оказывалась дома. Она стала все лучше и лучше отвечать на уроках. Не сразу, она что-то бормотала с минуту, он улавливал и формулировал главное, и это было правильным и понятным для нее.

Перемены стали другими, все по-прежнему выходили из класса, она тоже, но в коридоре происходила эта девчоночья-мальчишечья игра, где девочки, важничали, а мальчики поддразнивали их, это было, тоскливо и тяжело для нее. Тогда она шла к младшим мальчикам, они все еще часто играли вместе, в футбол и другие игры, и она могла быть с ними и по-своему участвовать — они играли вокруг нее. Мальчишки обнаружили, что она хорошо бьет в цель, и когда они играли в гандбол, они ставили ее напротив цели, и она била по мячу.

У девочки начался переходный возраст. Она выросла физически, у нее появилась грудь, начались менструации, изменилось сознание. Мама объяснила ей, что такое спать с кем-то, что это значит, что от этого могут появиться дети. Она объясняла и объясняла, показывала на женщин с большими животами, показывала на младенцев. У Ирис не было никаких чувств по этому поводу, ей казалось, что это ее не касается, но она предчувствовала, что скоро ей нужно будет это знать.

Когда ей было девять лет, у нее появился младший брат, а она тогда неприязненно относилась к маленьким детям. Папа учил ее держать ребенка на коленях, носить его, смотреть на него, пока неприятные чувства и стереотипии не исчезнут. У нее не появилось никакого непосредственного чувства или отношения к ребенку, но, казалось, она начала проявлять интерес к явлению, которое она держала на коленях. Ребенок рос, и девочка подражала ему. В какой-то степени она была «близнецом» этого малыша, она была в той же атмосфере, видела его в формах и цвете, и это открывало что-то новое внутри нее, в то же время она спокойно попадала в свое обычное состояние и оставалась «внутри-снаружи».

В двенадцать лет она поняла, что такое смерть. До того, как это случилось, в ее мире не было постоянных людей, они приходили и уходили, и не имело никакого значения, живут они или нет, для нее они были, если она видела их, иначе их не существовало в ее мире. Память не функционировала, не предоставляла никаких собственных импульсов и связей, только при внешнем напоминании люди возникали снова.

Смерть означала, что человек вышел из тела и больше не вернулся в него. Что человека хоронят в гробу на погосте и он больше не живет в своей комнате. Как раз тогда с промежутком в полгода умерли ее бабушка и дедушка по отцу, и четыре старых соседа тоже умерли. Ирис заинтересовалась тем, что связано со смертью. То, что происходило вокруг, было так странно. Все плакали и надевали черные одежды, нельзя было смеяться, нельзя было кричать, даже громко разговаривать. Потом все проходило, будто человека никогда не существовало.

Ирис поняла, что то, что связано со смертью, в каком-то смысле важно. Что это меняет всю жизнь. Она пыталась уразуметь это, но это было трудно. Она задавала вопросы, но они отвечали так, что она не могла понять. В ее мир постепенно входило знание о начале жизни: начало было, когда рождался теленок, он был совсем маленьким, потом он жил, и все кончалось, когда он умирал. Животных зарезали и съедали, но людей просто закапывали, ничего, с ними не делая. Однажды она услышала, что бык забодал человека, и он умер, это была смерть, о которой девочка впервые стала думать, такие вещи происходили нечасто, собственно, это был единственный случай, когда все так испугались.

Долгое время ее занимала мысль о смерти, она говорила о смерти, сидела и смотрела на кладбище, на надгробные камни и пыталась постигнуть это. Она все больше и больше понимала о человеке, о человеческом, что человек отличается от всего остального, и что нужно думать по-особому, когда дело касается людей. Это понимание приводило ее в замешательство, она не знала, откуда оно пришло, она не знала, как относиться к нему. Это было трудно, непонятно, болезненно и тягостно, и все-таки ее влекло к этому особому миру.

Однажды она сидела на церковной ограде и размышляла о том, почему люди продолжают ссориться друг с другом. Они произносили слова, которые причиняли другому боль, она видела это, иногда люди становились совершенно черными внутри, иногда красными, иногда совершенно пустыми и мертвыми. Она понимала, что и тот, кто произносил слова, и тот, кто слышал их, становились больными внутри. Она спросила папу, что это, и почему люди такие. Он ответил, что они враги. Эти «враги» стало ключевым словом в ее мире. Ирис размышляла над этим словом «враги»: почему нужно быть врагами, из-за чего люди становятся врагами и что они делают друг с другом, когда они враги. Она обнаруживала врагов повсюду и удивлялась, что у большинства людей был кто-то, кто был им врагом, иногда все время, иногда изредка. Она не могла понять, как люди могут быть врагами, когда они знают, что умрут, перестанут быть, потеряют свой образ. И что пользы будет в том, что они были врагами, не разговаривали друг с другом, а если разговаривали, то говорили обидные слова?

Иногда вокруг кого-то атмосфера становилась черной, хотя для этого не было причин, и от этого становились врагами, но часто что-то было с самого начала, как будто кто-то хотел, чтобы человек стал врагом, именно это было для нее непостижимым.

Когда она сидела на своей церковной ограде, она думала, что гораздо проще быть «внутри-снаружи», чем мыслить, как все люди, она сидела и думала, что она может выбрать: остаться в своем «состоянии» и махнуть рукой на обычный мир, со всем его смертями и другими людьми, но в то же время она думала, что «если люди сейчас так глупы, что становятся врагами, ей нужно быть среди людей, чтобы сказать им, чтобы они перестали быть врагами, потому что они все равно умрут, и то, из-за чего они стали врагами, не будет иметь никакого значения».

Она сделала выбор остаться в этом сложном, тягостном, невыносимом человеческом состоянии, хотя, как она поняла гораздо позже, у нее не было выбора. Папа уже успел возбудить в ней интерес к коммуникации — отношениям — контакту с другими людьми, так что у нее появилась настоятельная потребность, нужда в контакте с другими людьми, и хотела она того или нет, она не могла перестать интересоваться внешним, повседневной реальностью, этой социализацией, которая для нее была сопряжена с такими трудностями и тяготами.

После этого ее сознание стало устремляться к социальной жизни, и она начала искать всякого возможного знания о человеческом. Она стала повторять все, что делали другие, чтобы возбудить чувства, или установить связь между мыслью, языком, чувством, поступком. Она стала принуждать себя к присутствию в реальной ситуации, и это получалось, только если она могла составить в своей голове некое представление. В ней по-настоящему проснулось осознание обычной реальности, и она решила больше не быть в мире «внутри-снаружи». Это было великое решение, которое означало, что она впервые в жизни задала себе направление, в котором нужно двигаться, и это изменило всю ее жизнь и все ее существо.

Очень трудно социализироваться, если ты не имеешь ни малейшего понятия, что это такое. Наблюдать и тренироваться, упражняться, упражняться, упражняться, делать так же, и, может быть, в лучшем случае добиться какого-то автоматизма. Самое сложное, что такие понятия как опыт, воля, мотивация и т.п. не воссоздаются внутри, они становятся массой пустот и иррациональностей, нужно заставлять себя все продумывать в голове и создавать структуры, которым потом следуешь. Иногда как будто пытаешься вспомнить то, чего не существует, можно вспомнить, что чего-то нет, но нельзя вспомнить, что представляет собой то, чего нет.

Ирис развила в себе суперстрасть к наблюдению. Она связывала все между небом и землей и делала из этого новые выводы. Она слушала, учила наизусть и повторяла раз за разом, пока не приходило понимание. Она начала видеть между строк, но редко, что написано в самих строках. Она понимала вещи не в каких-то рамках, но свободно, творчески, как художник, который создает свою собственную картину из впечатления, которое он получил.

Она не могла адаптироваться к обычному социуму, потому что в нем люди испытывают совершенно иные чувства, чем те, на которые она была способна, но она развила знания-чувства и могла относиться к другим, делать так же, как они, и, в глазах других, была почти нормальной. У нее ушло около десяти лет на то, чтобы достичь приемлемого уровня, и это потребовало огромного великодушия от человека, который был ее спутником и помогал ей, когда ее одолевали трудности.


Зинаида
Зинаида
Александра
10 лет
Антон
7 лет
Таисия
6 лет
Туапсе
021524
Интересные разделы сообщества

Комментарии

Пожалуйста, будьте вежливы и доброжелательны к другим мамам и соблюдайте
правила сообщества
Пожаловаться
Алла
Алла
Виктория
11 лет
Екатеринбург
Букофф конечно много, поэтому почитала по диагонали, интересно! Только сегодня ломала себе голову приблизительно по такому же поводу.Вот смотрю на свою дочь-явных признаков РДА нет, но вот эти провалы в себя, что бы они могли значить.И такая же мысль посетила, ну вот другая она, особенная, как инопланетянка, но внутри что то такое умненькое сидит, постоянно жду от неё каких то необычностей, вот бьешься, бьешься, учишь чему нибудь, такое впечатление, что ничего не понимает, плюнешь, уйдешь в другую комнату, потом заходишь к ней, а она сама, одна всё сделала и смотрит такими хитрючими глазами.А на счет Ирис интересно было почитать про её полеты, я лет до 20 летала, правда во сне, утром такая усталость во всем теле… когда рассказала своему отцу про это и про ощущения, у него был шок, он сказал, что я его сны рассказываю, вот как тут не поверишь в чудо.
Пожаловаться
Зинаида
Зинаида
Александра
10 лет
Антон
7 лет
Таисия
6 лет
Туапсе
Да интересно даже!