Под кровом Всевышнего ( Соколова Наталия Николаевна)-14

Семья Гриши Копейко

Незаметно, в хлопотах по устройству хозяйства на новой квартире, прошли Святки. Теперь с нами жили снова четверо детей. В одной комнате — Федя и Серафим, в другой — Катя и.Люба, в третьей — батюшка со мной. А большая средняя «зала» служила для общей вечерней молитвы и для тех часов, когда мы собирались все вместе. Утром все разъезжались на занятия, по вечерам Любочка продолжала посещать музыкальную школу. А Федюше пришлось прекратить занятия на фортепиано, так как у меня не было сил его провожать, а одного (в девять лет) я по городскому транспорту вечером отпускать боялась. Но в общеобразовательной школе занятия Феди и Любы пошли гораздо серьёзнее, чем в Гребневе. Детей в Москве не распускали по домам из-за болезни педагога или из-за памятного Дня танкиста, Дня космонавтики и т. п. Уроков задавали много, дети усердно учились.

Феденька рассказывал мне, что с первых дней подружился с одноклассником, которого звали Гриша Копейко. Они оба учились на пятёрки, соревновались, однако это не мешало им от души полюбить друг друга. Гриша усиленно звал Федю к себе в гости, на что Федя попросил у меня разрешения. Но я сказала:

— Сынок, я не могу пустить тебя одного на вечер в незнакомую семью. Мне надо первый раз проводить тебя, чтобы узнать, какая в доме том обстановка. Может быть, там ругань, злоба, или пьянство, или сквернословие?

— Что ты, мамочка! Гриша такой культурный мальчик, он один изо всех никогда не ругается. У него отец — врач, а мать — учительница немецкого языка.

— Ну, тогда пусть Гриша попросит разрешения у мамы, чтобы ты пришёл к ним не один, а на первый раз со мною вместе.

На другой день, получив приглашение, я пошла в семью Гриши вместе с Федей. Бабушка и мать Гриши Валентина Григорьевна встретили меня очень приветливо. Они сразу сказали, что тоже не пустили бы своего мальчика в чужую семью, не узнав обстановки в доме. Мы тут же нашли общий язык, долго беседовали, сидя на диване и любуясь на наших второклассников, которые играли на полу так мирно и любовно, что порой обнимали друг друга и целовались, как девочки. К нашей радости, мы выяснили, что имеем в Москве общих знакомых, а именно семью Кал еда. Глеб Александрович оказался крёстным отцом Гриши, его супруга Лидия Владимировна Каледа была моей подругой детских лет, а третий сын их, Кириллушка, являясь постоянным гостем у нас в Гребневе, был лучшим товарищем нашего Федюши.

Так у меня завязалась крепкая дружба с Валентиной Григорьевной, которая в те годы, хоть и была далека от Церкви, но в Бога верила. Она обратила внимание на мою бледность, поинтересовалась моим здоровьем. Я откровенно рассказала ей, что болею тяжело, что предстоит операция, но у меня нет сил ходить по врачам и собирать нужные справки. Валентина Григорьевна была так добра ко мне, что предложила мне обратиться за помощью к её супругу, отцу Гриши. Его звали Иван Петрович, он был хирургом и работал в Институте имени Вишневского. Валентина Григорьевна уверяла, что Иван Петрович может положить меня немедленно в свою больницу, в своё отделение, так как грудь и лёгкие — это его специальность. Я посоветовалась дома с мужем и родителями, которые решили, что это знакомство -великая милость Божия. Итак, я согласилась лечь.

Валентина Григорьевна переговорила с Иваном Петровичем, и он назначил мне утро встречи в институте.

— Но как я узнаю его? — спросила я. Валентина Григорьевна ответила:

— Врачи выйдут из зала после «пятиминутки» (так называлась короткая ежедневная встреча всех врачей после ночи) и пойдут по коридору, а вы смотрите среди них самого высокого, похожего на нашего Гришеньку. Он вас узнает, я ему про вас и семью вашу все рассказала. Никаких анализов он с вас не спросит. Они чужим бумагам не верят, сами всех проверяют. Не бойтесь, все будет хорошо, вас сразу положат.В больнице

Собираясь в больницу, я вызвала к нам пожить неизменную Наталию Ивановну, которая по-прежнему не чаяла души в нашем Феденьке. Она охотно согласилась взять в свои руки моё хозяйство.

Осталось у меня в памяти только прощание с младшим сыночком. Я знала, что Федюша будет тосковать без меня, ведь ему только что исполнилось девять лет. Я благословила Федю тем складнем, той иконочкой, которую перед свадьбой прислал мне отец Митрофан. Я сказала Федюше: «Когда затоскуешь без меня, ты бери этот образок, целуй его и говори Богоматери все, что у тебя на душе, и святителю Николаю, и преподобному Сергию, которые на складне стоят по сторонам от Богоматери, ты святым тоже поведай своё горе. Господь, сыночек, тебя утешит. Молись, чтобы я вернулась к вам здоровой. Бог слышит твою молитву, я не умру».

Я плакала, Федюша обнимал меня и целовал, обещая молиться.

Около девяти часов утра я с сумкой вещей стояла в коридоре Института имени Вишневского, ожидая выхода из зала врачей. И вот ко мне движется толпа в белых халатах. Врачи расходятся в разных направлениях. Наконец из последней группы выделяется высокий грузный врач с широким добродушным лицом, похожий на маленького Гришу. Иван Петрович протягивает мне свою огромную руку с короткими, но ловкими пальцами. «Этим пальцам суждено от Бога перекроить моё тело», — мелькает в моей голове.

Иван Петрович ведёт меня к гинекологу. Старушка заполняет на меня документы, спрашивает меня:

— Сколько абортов было?

— Не было...

Врач недоверчиво качает головой:

— Говорите правду! А роды были? Сколько?

— Пять.

— Не может быть! А где же дети?

— Все пятеро дома с мужем остались.

— Небывалый случай! Не верится...

И старушка внимательно смотрит на Ивана Петровича. А он, улыбаясь во весь свой широкий рот, говорит:

— Она не обманывает, пишите.

Минут через двадцать меня уже ведут в палату. Я молюсь Господу: «Отче милосердный! Сейчас я встречусь с теми, с которыми мне придётся долго лежать… Благослови же, Господи, мой приход к ним».

«Здравствуйте!» — приветствую я больных женщин, входя в двенадцатиместную палату. Общая тишина. Я забиваюсь под одеяло. Впоследствии одна верующая старушка, лежавшая в палате, сказала мне: «Мы все были поражены вашим голосом. Обычно больные поступают убитые горем, подавленные, молчаливые. А вы словно в гости на праздник пришли, словно радовались встрече с дорогими друзьями».

Да, я чувствовала, что когда я молилась, то благодать Божия сходила на окружавших меня. К сожалению, я в те годы не могла открыто беседовать с больными о Боге, о религии. Я должна была скрывать свою веру, скрывать, кто мой муж. Так он сам мне велел, но это было мне очень тяжело. А Володя, видно, боялся ненависти коммунистов, которая могла излиться на его больную жену. И мне приходилось молчать, слушаясь мужа-священника. А разговоры кругом меня происходили такие, от которых, как говорится, уши вянут. Женщины изощрялись, рассказывая безнравственные анекдоты, вызывая ими хохот больных. Я старалась почаще уходить из палаты, гуляла по коридорам. Было место, где когда-то находилась больничная церковь. Там у широких подоконников я смотрела на небо, стараясь читать про себя молитвы.

Там началось моё знакомство с Иваном Петровичем. Днём он, как и все врачи, ходил по палатам, оперировал, но в долгие зимние вечера, когда он бывал дежурным врачом, у нас происходили с ним длинные задушевные беседы. Я узнала, что Иван Петрович уже давно имеет свою квартиру где-то в городе. Там с ним живёт другая женщина — предмет ревности и душевных мук Валентины Григорьевны. Но семью свою Иван Петрович не оставляет, материально содержит, часто навещает, так как Гриша души не чает в отце. Трагедия семьи ребёнку ещё не ясна: Гриша считает, что отцу с его новой квартиры ближе добираться до работы, поэтому отец и живёт отдельно. Детский ум ещё не мог постигнуть всей сложности жизни.Хирург Иван Петрович

По вероисповеданию своему Иван Петрович принадлежал к церкви евангелистов. Детство его прошло на Украине, он был крещён в православном храме. Но веры на селе не было, кругом царили пьянство, разврат. А душа Вани была чутка к страданию людей: будучи ещё молодым парнишкой, он бегал принимать роды у соседних женщин, когда не было близко акушерки. Но вот на селе появились штундисты. Они собирали население, читали всем вслух Евангелие, проповедовали слово Божие. Родители Ивана примкнули к этой секте. Отец семьи перестал пить водку, на селе заметно поднялась нравственность. Ваня начал усердно изучать Библию, стал горячим христианином.

В 1968 году, когда я познакомилась с Иваном Петровичем, он занимал уже какую-то должность при церкви евангелистов, пользовался известностью в их кругах, даже имел от них заграничные командировки. Его знали как «брата во Христе», который усердно лечил своих собратьев, устраивал в больницы, в санатории, оперировал — в общем, бескорыстно помогал людям, чем мог. В их братстве не разрешалось ни курить, ни пить, ни ходить в кино, ни нарушать супружеской верности. Семейное положение Ивана Петровича терзало его сердце. Он мучился, сознавая себя великим грешником, но был бессилен исправить свою жизнь. Слезы набегали на глаза моего врача, когда он открывал передо мною раны своего изболевшегося сердца. Я слушала исповедь хирурга и с каждым разом начинала молиться за него все сильнее и больше. Я просила Господа ниспослать мир его измученной душе, просила вернуть Ивана в семью, к сыну, просила сподобить Ивана присоединиться к Православной Церкви. Я говорила врачу: «У вас нет сил порвать с грехом. А грех отделяет вас от Бога. Поэтому вам так и тяжело, что вы любите Господа Иисуса Христа, но оскорбляете Его своей жизнью. Я понимаю вашу боль. Если бы вы пошли к православному священнику, то он снял бы в таинстве исповеди грех с вашей души. Наши Таинства соединили бы вас с Богом, дали бы вам силы бороться с грехом. Переходите в Православие, будете счастливы». На эту тему мы могли беседовать с Иваном Петровичем сколько угодно, но нас прерывали дела: его звали к больному, а я возвращалась в палату, чтобы лечь. Сил у меня совсем не было.

Прошли февраль, март, наступил апрель. Я уже считала недели Великого поста. Изредка меня навещали родные — папа, мама, детки. Я выходила к ним в вестибюль, получала передачи, справлялась об успехах в школе. Серафиму я даже взялась писать иностранные переводы. Но время тянулось ужасно долго. Операцию все откладывали, что было в институте обычным явлением. Больных готовили к хирургическому вмешательству в их организм по месяцу и по два. Так было и со мною. Все ходили в зал смотреть телевизор, но я не смотрела, так как был пост. Книги у меня были с собою, я много читала. И все же я тосковала по церкви и по Володеньке, которому я постоянно писала письма.

Понятно, что в больницу ко мне он прийти не мог. За двадцать лет совместной жизни мы с мужем очень сблизились. Он был как бы половиной моей, прижать которую к себе порою так хотелось… Казалось, что обниму его, поцелую — и тоска пройдёт, и свет засияет в сердце… Но чужие тела были мне всегда неприятны. Только к маленькому тельцу младенчика я была всегда неравнодушна, даже к внучатам — ведь в этих крошках таились ещё святые души! И вот приходилось отдавать своё грешное тело в руки тех людей, которых посылал мне Бог на моем жизненном пути.

Об этом времени предсказал мне отец Митрофан ещё в 1947 году, когда я к нему приезжала. Но тайну этой беседы с отцом Митрофаном я до смерти не открою. Она записана в жёлтой тетради.Беседы с евангелистами

Иван Петрович познакомил меня в больнице ещё с одним «братом» — евангелистом. Они звали его «епископом», так как он, в отличие от «пасторов», руководил жизнью их общества по многим городам, разъезжал из одной области в другую. Это был скромный, сдержанный, культурный мужчина лет шестидесяти или больше. «Епископ» (я забыла его имя) лежал в палате на том же этаже, где лежала и я. Он подлечивался, как сказал мне Иван Петрович. Мы ежедневно встречались в столовой во время обедов, ужинов и завтраков. Так как я не садилась за стол без молитвы, осеняла себя крёстным знамением, то веру мою скоро заметили. Но не насмешки, а уважение людей вызывала (даже в те годы) моя молитва. Хотя никто не задавал мне каких бы то ни было вопросов, будто все чего-то боялись. А вот «епископ» часто подходил ко мне, приветливо здоровался, и у нас с ним начинались долгие разговоры.

Я выяснила, что сектанты не знают нашей православной веры, также как и мы не знаем их установок. Им казалось, что мы, православные, не можем молиться Господу, если не имеем перед собою Его изображения (иконы, креста). Как-то утром «епископ» подошёл ко мне, предлагая присесть с ним на диване и побеседовать. Но я отказалась, сказав: «Я ещё не помолилась. Пока не прочитаю утренние правила, не могу беседовать. Господь меня ждёт».

И я уходила в дальние коридоры, становилась лицом к свету и старалась сосредоточить своё внимание на словах молитвы. О, это было гораздо труднее, чем дома перед образами. Но я смотрела на небо, на голые ещё деревья парка. Ведь в каждом сучочке, покрытом ещё морозным инеем, можно уловить дыхание Святого Духа.

— Вы, православные, молитесь на иконы, — говорили мне евангелисты.

— Нет, иконы только помогают нам сосредоточить своё внимание на образе Божием, на том образе, в котором Он открылся людям, сойдя на землю. Иконы для нас как окна, в которые свет Божий на нас изливается. Вы ошибаетесь, считая, что мы кланяемся доске и краскам. Сколько б тогда у нас было божеств? Столько, сколько икон? Но мы верим в одного Бога, как и вы, кланяемся Святой Троице.

— А зачем вы, православные, молитесь святым? Ведь все люди были грешными, один Бог без греха.

Я объясняла:

— Мы поклоняемся не плоти, не телам их, не изображениям их, а Духу Святому, который обитал в теле святого. Ведь написано в Библии: «Вселюсь в них и буду обитать в них...» И ещё написано: «Или вы не знаете, что тела ваши суть храмы Духа Святого, что Дух Божий живёт в вас». Поэтому, прославляя святых, мы славим Господа.

Евангелисты думали, что мы, православные, не знаем и не читаем послания святых апостолов. Конечно, евангелисты знали тексты Священного Писания лучше меня. Они могли, не имея в руках книги, сказать, в каком послании, в какой главе и под какой цифрой стиха написаны те или другие слова. Среди нашего православного духовенства я таких знаний не встречала, впрочем, не знания спасают, а вера. Однако и у меня хватало в памяти цитат, которыми я могла подтвердить убеждения православных.

Наши беседы с «епископом», как и с врачом, не носили характера диспутов. Мы, как написано в Евангелии, «утешались верою общею». Мне было жалко сектантов, так как они не имели никаких духовных книг, кроме Библии. Правда, они читали творения Иоанна Златоуста и восхищались ими. Но другой богословской литературы у них не было. Иван Петрович как-то сказал:

— Жаль, что сейчас нет богословов, которые смогли бы разрешить наши недоумения...

— Как нет? — с жаром сказала я. — Есть и всегда будут. Вот выйду из больницы и познакомлю вас.

Так мы почти ежедневно расставались, оставаясь каждый при своём мнении. Углубляться в философию и долго рассуждать не хватало времени.

Иван Петрович говорил:

— Как разобраться простому человеку в вопросах веры? Уж где нашёл Бога — там и держись за Него.

Ещё он любил повторять слова:

— Верил Авраам Богу, и это вменилось ему в праведность. Так что не за дела, а за веру и любовь даёт Господь Своё Царство, — говорил он.

— Но вера без дел мертва, — возражала я. — Однако у вас-то, Иван Петрович, столько дел милосердия, что за них Господь помилует вас. Вы с утра и до ночи самоотверженно облегчаете страдания людей, вашу любовь и внимание чувствуют все ваши пациенты.

— Это моя работа. А грехи… грехи давят...

Напрасно я уговаривала моего хирурга идти в Православную Церковь, чтобы через Таинство покаяния очиститься от грехов. Он был твёрд в своей вере. Я же горячо и много молилась за Ивана Петровича, утешаясь словами Господа: «Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут».Перед операцией

Подошли великие дни Страстной недели, а я все ещё находилась в больнице. В моем сердце раздавались песнопения святых дней. Благо, что я многое знала наизусть. Я вспомнила, как впервые услышала слова из службы Великой пятницы. Володя был ещё тогда моим женихом, мы сидели с ним вечером в папином кабинете. Летом я в храме наслаждалась церковным пением, особенно мне нравился Володин тенор. И вот я зимой попросила Володю спеть мне что-нибудь. Он долго сидел и напевал нотное «Приидите, ублажим Иосифа приснопамятного». Голос Володи звучал то тихо, то громче, но доходил до моего сердца. Он кончил свою теноровую партию, замолк. «Ещё что-либо подобное спойте», — робко попросила я. Тогда Володя исполнил опять нотное: «Тебе, одеющагося светом яко ризою, снем Иосиф с древа с Никодимом...» Эти два песнопения навсегда вошли в мою душу. Когда я повторяла слова этих молитв Великого четверга, мне казалось, что я стою и прошу вместе с Иосифом. Только прошу я не Пилата, а Бога Отца:

«Даждь мне Сего странного, Иже не имеет, где главы подклонити...» И вот уже скоро два тысячелетия пройдёт с дней страдания Господа, а много ли сердец зовёт Его к себе с любовью: «Вниди в сердце моё»? А Он все Тот же, жаждущий любви нашей...

Предаваясь таким мыслям, я не могла сидеть в больнице, и вышла на улицу. Было тёплое весеннее утро. Никакие врачи в этот день не работали, так как 22 апреля считалось всеобщим выходным днём (день рождения Ленина). По улицам тянулись бесконечные колонны детей, нёсших в руках прутики со свежей листвой и бумажками, яркими цветами на концах веточек. Кругом было людно, шумно, но я ни на что не смотрела, я пробиралась к ближайшему храму. Я знала, что где-то в этом районе есть действующая церковь, а потому шла и шла. Спросить я никого не смела, но белые узелочки в руках старушек показывали мне, что уже святят пасхальные куличи.

Наконец предо мною незнакомый храм, откуда выходят богомольцы. Я взошла, увидела святую Плащаницу, украшенную белыми цветами, опустилась на колени и с плачем начала изливать перед Господом своё наболевшее сердце. Долго я стоять не могла, сил совсем не было. Приложилась и побрела опять в больницу, имея одно желание: не упасть, дойти до постели. Дошла с Божией помощью. Никто не обратил внимания на моё отсутствие, многие в тот день впервые вышли погулять. Я поняла, что жить, как прежде, я уже не могу: несмотря на долгие недели лечения, сил не было, я совсем изнемогла. Кровь моя была настолько плоха, что врачи решили делать мне вливание чужой крови.

И в первые же пасхальные дни началась эта мучительная процедура. Меня всю трясло, зубы стучали, хотелось бегать, чтобы согреться. Но пришёл Иван Петрович, не велел вставать, так как температура у меня сильно поднялась. Дали грелки, одеяла, понемногу я пришла в себя. Последующие два раза я уже не ощущала такого сильного озноба, видно, организм привык уже усваивать чужую кровь. Я не рассуждала, говорила только: «Твори, Господь, Свою святую волю».

И все же на Пасху я опять сбежала ненадолго домой. Застала Володю, села с ним рядом, целовалась, христосовалась. Обнимала всех детей, слушала их рассказы, думала: «Вот так и в вечности мы все встретимся снова — вот будет радость воскресения!» Час промелькнул, как минута. Дочки пошли меня провожать в больницу. «Не горюйте, теперь уже недолго нам быть в разлуке, скоро операция», — прощалась я с детьми.Операция

Операцию мне назначили на Пасхальной неделе. Настроение у меня было радостное, праздничное. Никакие обстоятельства жизни не могут заглушить в душе свет Христова Воскресения! Мысль о смерти не приходила мне больше в голову, видно, родные во Христе вымолили у Бога мне жизнь, и я это чувствовала.

— Зачем везти меня в операционную? Я и сама дойду, — сказала я.

— Но так уж полагается...

В операционной за столом сидит Иван Петрович. Он, как и все, в зеленом халате, чтобы капли крови не бросались в глаза. Иван Петрович опёрся на стол и закрыл лицо руками. Все знают, что он-перед операцией минут пять-десять молится. Полная тишина, все должны отдохнуть и сосредоточиться. Меня подвозят под огромный, сияющий светом металлический таз, который слепит глаза. Хочется отвернуться, но подушки нет, её тут не полагается. Чьи-то руки нежно держат сзади мою голову и нащупывают на шее кровеносные сосуды. Это врач-анестезиолог. Слышу несколько ласковых слов, и сердце моё наполняется любовью к этим хирургам, которые с таким вниманием и сочувствием меня окружают. Их человек семь. Они велят мне протянуть руки направо и налево, так что я лежу, как распятая на кресте. Но я улыбаюсь врачам, благодарю их за заботу о моем здоровье, желаю успеха в их труде. Мне делают укол в руку, и я засыпаю.

Но Иван Петрович рассказывал мне впоследствии, что я Долго окончательно не «отключалась», так что хирурги не могли начать операцию. Наверное, я громко молитвы читала, потому что засыпала с обращением к «Заступнице Усердной», Матери Господа Всевышнего. Врачи дивились чему-то, качали головами, разводили руками. Таинственно улыбаясь, Иван Петрович рассказывал: «Каких только мы в вас лекарств ни ввели, но никакие наркотики не могли вас усыпить. Дозу повышать было больше нельзя, но что оставалось делать? Тогда главврач Александр Вишневский (он же директор института) предложил ввести вам в кровь небольшую дозу спирта. Нескольких капель было достаточно, чтобы вы замолкли...» Никто из врачей не знал, что я спирта не выношу.

Разрезали мой живот снизу до самой груди и пришли в ужас: огромная синяя опухоль срослась даже с кишечником, с отростком аппендикса. В другом хирургическом отделении зашили бы живот, сказав: «Поздно». Но А. Вишневский высоко держал звание своего института и сказал:

— Приступим, уберём все лишнее… Родить детей она больше не сможет. Есть хоть у неё дети?

— Есть, — отвечал Иван Петрович, — много!

— Как много? Неужели трое?

— Пятеро.

— Не верится! И когда же успела эта фиброма тут вырасти? Сколько младшему ребёнку? А сколько старшим?

— Младшему — девять, совершеннолетних ещё нет.

Вишневский резал, несколько человек быстро перевязывали кровеносные сосуды. Вишневский удивлялся: «Как она только ходила? Нет, это только русская женщина может столько терпеть!»

Четыре с половиной часа напряжённо работали над моим организмом эти труженики-врачи, привыкшие героически спасать больных людей. Многие из них уже отошли в вечность. «Господи, не лиши их Царства Небесного», — молюсь я за них. Ведь как ловко они подремонтировали меня, скоро тридцать лет как я живу, перекроенная ими!

Лифт не работал: погасло электричество. А меня надо было уже отправлять в реанимацию. Хирурги стояли все потные, красные от напряжения и усталости. Однако они подняли моё омертвелое тело и на руках спустили с носилками по лестнице. Больные и сестры были в ужасе, думали, что покойницу выносят. Я ничего не чувствовала и не помнила. Все, что я пишу, — это со слов незабвенного Ивана Петровича. Мои сыновья (теперь священники) за каждым богослужением поминают его как благодетеля нашей семьи. Его заботой и трудами Бог вернул мать моим детям и матушку моему отцу Владимиру.

Когда я к вечеру должна была очнуться, Иван Петрович был рядом. Меня долго будили, тихо, нежно гладя мои щеки. Я все слышала, сознавала, что лежу в послеоперационной палате, что кругом озабоченные сестры и врачи, но я не могла дать им знать, что я жива. Я слышала голос Ивана Петровича, который засовывал мне в нос шланг с кислородом. Наконец я вздохнула, и все кругом тоже облегчённо вздохнули: «Жива!»

В те часы, когда я была под наркозом, в далёкой Псково-Печерской обители игумен Алипий видел сон, как будто я пришла к нему с детьми и, указывая на них, о чем-то его убедительно просила. Видно, душа моя, на время почти отделившись от тела, приходила к знакомому игумену, требуя молитвенной защиты моей семьи. «Я так и понял, — сказал мне впоследствии при встрече отец Алипий, — что у вас не все благополучно». Тогда молитвы монашеской братии были приняты Господом, я вернулась к жизни.После операции

Первые двое суток после операции были очень мучительны. Все в животе болело, но самое страшное — это позывы на рвоту. Как будто острым топором рубят по животу, боль ужасная. Изрезанное нутро содрогалось, я стонала, а холодный пот лил с моего лица, как будто меня водой поливали. Рубаха тоже делалась сырая, как вынутая из воды. Иван Петрович не отходил, поддерживал мою голову, менял тазики. Он вытирал пот с моего лица, мерил давление, считал пульс. Мне казалось, что ещё одна рвота -и я умру. Чуть живая лежала я часа два-три, была не в состоянии ни смотреть, ни говорить, ни двигаться. «Не отходите, я умру сейчас», — шептала я. «Не отойду, — слышала я спокойный голос Ивана Петровича, — отдыхайте спокойно».

И так всю ночь и весь следующий день он не отходил от меня. Значит, не ел и не спал, а сидел рядом. А на вторую ночь Иван Петрович посадил рядом со мной молоденькую сестру, приказав ей не отходить от меня. Утром, чуть свет, он уже был опять около меня, успокоил, сказав, что приступов рвоты больше не должно быть. Он передал мне привет от моей мамочки, которая приехала справиться о моем состоянии.

— Что сказать о вас матери? Каково ваше самочувствие? — спросил Иван Петрович.

Я хотела ответить: «Как среди двух разбойников, то есть как Христос на кресте, — страдаю». Но я сообразила, что мама испугается, и сказала:

— Нормально.

Я знала, что все и так за меня молятся. На вторую ночь, когда мне предложили болеутоляющее лекарство, я от него отказалась.

— Почему не согласились на укол ***? — спросил утром Иван Петрович.

Я ответила:

— Если Господь посылает страдания, то даст и терпение. Он тоже страдал и терпел. Он может дать и сон.

Только на третий день меня отвезли обратно в палату, где, наконец, накормили манной кашей. Иван Петрович застал меня, когда я лёжа уплетала манку.

— У вас хороший аппетит! — весело сказал хирург. — Вы любите эту кашу?

Мне стало смешно:

— Всякую еду полюбишь после трёх дней голодовки...

— Храни вас Бог съесть что-то острое или солёное, -сказал врач, — ведь все ваши кишки порезаны...

После еды мне стало опять невмоготу, Ивану Петровичу опять пришлось возиться со мной.

Последние два дня апреля в тот год пришлись на субботу и воскресенье. В эти дни больничные врачи обычно отсутствовали, оставался один дежурный врач на все корпуса. Первые два дня мая тоже считались выходными, поэтому

у врачей получилось четыре дня отдыха подряд. «Гуляли» в те дни и медсёстры, и санитарки, и уборщицы, так что больные были почти заброшены. Особенно страдали те, кто был в предшествующие праздникам дни прооперирован. Так было в моей палате. За ночь повязки сбивались, бинты разматывались, из раны сочилось. А многие из нас (и я в том числе) не могли ещё встать, не могли даже вымыть руки. Посетителей и родных в нашу палату не допускали, боялись занесения инфекции. Все мы лежали неухоженные, все приуныли.

Вдруг утром в палату вошёл Иван Петрович: «Ну, кому нужна моя помощь?» — весело спросил он. «Ой, меня перевяжите! Меня перебинтуйте, пожалуйста!» — послышались голоса. И хирург тут же принялся за работу. Он все четыре дня добровольно приходил в больницу, обходил все корпуса, все отделения. Одних он перевязывал, другим давал лекарство, третьим поправлял постель. Он знал, как тяжело лежать без помощи недвижимому человеку. Когда Иван Петрович прощался до следующего дня, то вслед ему неслись радостные голоса тех, кому он облегчил страдания: «Да вознаградит вас Бог!», «Спасибо, дай вам Бог здоровья и счастья!» Все в больнице знали, что Иван Петрович — верующий человек. И все его уважали, любили.

В конфессиях никто не разбирался. Но мне было совестно за православный медперсонал. Все они оправдывались тем, что была Пасхальная неделя, в которую якобы грех работать. Но разве совесть их не тревожила? Как могли они наслаждаться праздником, зная, что стонут и плачут те, которым они при желании могли бы помочь?

А Иван Петрович, возвращаясь весенним тёплым вечером домой, хотя и был до крайности усталым, но чувствовал тишину в сердце: ведь весь день он провёл рядом с возлюбленным своим Христом, наставляющим его облегчать страдания.

На четвёртый день в палату зашёл сам главврач Вишневский. Он вежливо осведомился о здоровье каждой из больных, а подходя ко мне, сказал:

— Тут у меня бриллиантик лежит… Как вы себя чувствуете?

— Хорошо, — ответила я. (Все остальные жаловались на своё болезненное состояние).

— Хорошо? — удивился Вишневский. — А живот не болит разве?

— Очень болит! Но ведь ему ещё полагается болеть. Так что ж на него жаловаться?

— Да, если настроение весёлое — значит, хорошо, — задумчиво сказал хирург и тихо вышел.

«Как Вишневский вас назвал?» — спросили больные. Они решили, что директор, видно, получил от нас огромную сумму денег за операцию. А в те годы медицина была бесплатной, даже операции. Да родные мои никому заранее и не давали денег, так как все хлопоты взял на себя бескорыстный Иван Петрович. Царство Небесное тем, кто вернул мне здоровье — Ивану и Александру!Снова в родном доме

Недели через две после операции меня привезли домой. Почему-то привезли меня не сразу на квартиру, где находились мои дети, а сначала в родительский дом, где жили мои старички, где протекло моё детство. Видно, родные боялись, что я сразу возьмусь за хозяйство, а мне надо было ещё отлежаться. Все равно домашний уют, знакомая обстановка, иконы, лампады и тишина отцовского кабинета, где так много за меня было прочитано канонов и молитв, — все это несказанно радовало. Как хорошо, что я вернулась к жизни!

Я целовала мамочку, переживавшую за меня больше всех. Она говорила: «Я так боялась, что ты умрёшь. Ведь я сама вынесла в жизни не одну, а семь операций, знаю, что это такое! Мне скоро семьдесят лет, я уже не смогу вырастить твоих детей, я очень слаба. Ну, Господь помиловал, только поберегись пока, а то шов разойдётся — и конец!»

Я сидела между отцом и матерью, благодарила их за заботы, ласкала моих старичков. Я ждала, что к ним в этот вечер приедет Иван Петрович. Я рассказывала, как этот хирург неотступно дежурил около меня после операции, рассказывала о его мировоззрении и наших с ним беседах. Я просила папочку постараться открыть Ивану Петровичу преимущества нашей православной веры, сделать это осторожно и тонко, чтобы не обидеть нашего благодетеля. Папочка мой говорил: «Не беспокойся, дочка. У нас в христианском студенческом кружке были члены всех конфессий. Мы все уважали веру друг друга, проявляли одинаковую любовь как к католикам, так и к лютеранам и протестантам».

В тот день должен был приехать на квартиру к старичкам и мой дорогой супруг. Как он встретится с хирургом-евангелистом? Ведь я про все, про все описала моему батюшке в листочках, которые передавали ему от меня те, кто меня посещал. А самого батюшку своего дорогого я не видела уже очень давно, ужасно соскучилась по нему.

Иван Петрович приехал первым и сидел в кресле у папы в кабинете, где они мирно беседовали. Мамочка готовила чай. Наконец позвонили в дверь. Я открыла — мой батюшка! Он, радостно улыбаясь, спросил:

— Боюсь дотрагиваться до тебя… Как ты теперь?

— Ничего! — мы обнялись осторожно, поцеловались. -Здесь Иван Петрович. Уж ты поблагодари его...

— Где он?! Где Иван Петрович? — громко сказал Володя, почти вбежал в кабинет и кинулся на шею хирургу, который встал навстречу батюшке. Супруг мой обнимал и целовал врача, жал ему руку, без конца благодарил: — Спасибо! Спасибо, мой дорогой! Вы вернули мне жену, а детям нашим — мать! Спасибо!

И все пошли к столу, счастливые, сияющие.

Я чувствовала их любовь, но была ещё так слаба, что вскоре извинилась и ушла в мамину спальню, чтобы лечь. Неожиданно пришёл в гости друг моего отца, генерал. Папа очень любил Константина Михайловича и был рад его визитам. Он сел со всеми к столу. Через приоткрытую дверь был слышен их разговор. Я была очень благодарна Господу, что Он прислал генерала именно в этот час, когда тот мог своим веским, авторитетным, научным словом подтвердить мировоззрение моего отца. Они были всегда единомыслящими, поддерживали морально друг друга в те годы воинствующего атеизма.

Генерал, снимая военную форму, ходил в штатском костюме в тот же храм, куда ходил и папа, — в церковь Ильи Пророка в Обыденском переулке. Чтобы не быть узнанным, генерал стоял в алтаре. Он был очень видный, высокого роста, с красивыми и благородными чертами лица. Он рассказывал, что по делам службы однажды задержался до вечера в районе метро «Сокол». Был канун большого праздника, тянуло в храм. Переодеться генерал не успел, снял папаху и простоял всенощную во Всесвятском храме, где народу было всегда полно. Когда генерал в толпе выходил из храма, какой-то нищий наставил на него аппарат и сфотографировал его с его погонами. На работе генерала опять вызывали после этого случая в особый отдел, требуя от него объяснения в его поведении. Константин Михайлович никогда не отрекался, подтверждал, что верит в Бога и любит храм. Начальство его разводило руками. Спорить с ним никто не мог, ведь все военные были абсолютно безграмотны в вопросах веры. Видно, генерал был незаменим в научных трудах и вопросах. Его «протрясли», но оставили на прежней должности, решив (как он сам говорил), что у всякого, даже учёного, может быть своё «хобби», свои увлечения и странности. «Кто увлекается шахматами, кто собаками, кто театром, кто спортом… Ну, а этот — храмом...»

Ну, а я была рада, что Иван Петрович вошёл в наше общество и увидел, какие в семье православного священника бывают учёные богословы.Снова в Гребневе

Наступило лето. На Планёрной, где жила наша семья, кругом дома оставалась ещё непролазная грязь, нигде не было ни деревца, ни кустика. Любочку с Федей отпустили на каникулы, и они рвались в своё прекрасное Гребнево. Духовные чада отца Владимира пришли на помощь нашей семье: приехав из Лосинки, они отлично убрали и проветрили тёплым майским воздухом наш замороженный зимою дом. Век мне молить за них Господа: за Клавдию, Александру, Анастасию. Окошечки у нас засияли, чистые занавесочки колебались кругом, посуда стояла начищенная, нигде не стало ни пылинки. Ведь уехала-то я в декабре совсем больная, можно сказать, бежала из Гребнева, чуя там наступающий конец моим силам. Но вот весною я возвращаюсь здоровая, обновлённая как телом, так и душою. Как благодарить Господа за Его милосердие?

Я не могу одна пользоваться этими земными благами, я приглашаю к себе на лето Гришу и Кириллушку, товарищей моего Феди. Да и отблагодарить Ивана Петровича мне очень хочется, поэтому я беру к себе его восьмилетнего сына и забочусь о нем, как о своём ребёнке. Мать Гриши и бабушка впервые в жизни расстаются со своим любимцем. Я приглашаю их на лето тоже в Гребнево, нахожу им дачу напротив нашего дома. Но Валентина Григорьевна ещё преподавала немецкий язык в вузе, поэтому смогла приехать на дачу только в начале июля. Она говорила мне: «У меня больной ребёнок, я боюсь, что вы с ним не справитесь. Гришу очень трудно накормить, мы с бабушкой до сих пор часто кормим его с ложки. У Гриши сильный диатез: гноятся глазки, распухают губки, пальчики на руках трескаются, тело зудит, как от укусов насекомых, даже часто поднимается температура. Но в Москве ребёнок мой без воздуха, все дни проводит за книгами, в постели...»

Я знала все это, так как Гриша часто пропускал занятия в школе, Федя приносил ему домашние задания. Но я уверяла Валентину Григорьевну, что среди природы, на воздухе, у Гриши болезнь утихнет. Сама же я решила усердно молить Бога, чтобы Он излил Своё милосердие и на членов семьи Ивана Петровича. Я знала, что родители будут посещать сына, и радовалась, что буду их часто видеть. Ах, как мне хотелось, чтобы огонь святой любви снова согрел их сердца, чтобы они познали истинное счастье в Боге, Который есть воплощённая любовь. Да, я горячо и много тогда молилась. Я знала, что Господь слышит меня. Об этом времени в 1947 году мне предсказал отец Митрофан: «Молитва твоя дойдёт до Бога, отец вернётся в семью, но...» Я перебила тогда батюшку, испуганно спросив: «Как? Разве Володя уйдёт из семьи?» Отец Митрофан ответил: «Нет, Володя, твой муж, тебя никогда не оставит. Я не о нем говорю, а о том человеке, за кого ты молиться будешь. Таковы пути Божьего смотрения: Господь даёт одной душе, которая ближе к Нему, нести к Богу другую душу, соединяя на земле их судьбы, вселяя в сердца жалость...»

Восьмилетний Гриша оказался серьёзным, спокойным Мальчиком, но избалованным излишней заботой о нем матери, бабушки и тётки. Он объявил мне:

— Кушать я у вас не буду, потому что я ненавижу обедать, не люблю ужинать...

— Ну, будет видно, — ответила я спокойно.

Утром Гриша сказал:

— Завтракать не буду. Но молочка попью.

В обед, когда Федя и Кира сели за стол, Гриша ходил по коридору и твердил: «Не буду есть». Я налила ему супу, но он не подошёл. Его удивляло наше спокойствие и то, что никто ему ничего не говорил, не обращал на него внимания. Дети уплели котлетки с пюре, запили компотом, помолились, поблагодарили и отправились на верхнюю террасу отдыхать, как у нас всегда днём полагалось. Федюша лет до тринадцати обычно ненадолго засыпал, чему другие матери очень завидовали, говоря мне на собраниях: «Потому ваш ребёнок и бодр во вторую половину дня, потому и уроки быстро делает, и гулять успевает. А наши сидят весь вечер и дремлют над домашним заданием, ничего не успевают...»

Я мыла посуду, Гриша ходил голодный, заглядывал на кухню, где стояли его нетронутые порции.

— Иди наверх, ложись отдыхать, — сказала я, — ведь все утро носился по берегу.

Гриша спросил:

— А когда все ещё раз будут кушать?

— Не скоро, вечером, часов в шесть, когда батюшка приедет.

— Так мне ещё четыре часа голодать?! Нет, я не вытерплю, сейчас поем, — Гриша с жадностью заработал ложкой. — Значит, я пообедал? Ну, а уж ужинать не буду!

Вечером приехали и старшие мои дети. На столе стояла большая сковорода, из которой каждый таскал вилкой себе в рот, Гриша ходил вокруг и облизывался. Он спросил:

— Вы что хрустите да причмокиваете? Вкусно, что ли? Эй, эй, да тут через пять минут ничего на сковороде-то не останется! А ну, раздвиньтесь, ребята, дайте мне хоть попробовать!

— Бери вилку да клюй, не зевай, — был ответ.

Так Гриша втянулся в дисциплину коллектива. Он вскоре поправился. Мы всей семьёй съездили в Лавру, приложились к мощам преподобного Сергия. «Молись, Гриша, чтобы преподобный тебя исцелил», — говорили мы. Потом мы проехали на Гремячий источник, где все омылись ледяной струёй водопада. Домой мы привезли банки и бидоны этой целительной воды, велели Грише пить побольше. Недели через три, когда родители навестили Гришу, он был уже совсем гладенький, -никаких следов диатеза не осталось. Это была милость Божия: Гриша кушал, живя у нас, все подряд и не болел. Мама его была несказанно рада, сняла дачу напротив нас. Мы вместе ходили в храм, гуляли. В июле приехали и все мои старшие дети, и старички наши, так как начались каникулы и в высшей школе. Все мне помогали по хозяйству, мне стало полегче.

Через двадцать лет перерыва я вдруг снова занялась живописью: снова этюдник, снова кисти, краски! Мы ходили в лес, где дети резвились, а я писала пейзаж: на полянке, опираясь на палочку, идёт отец Серафим Саровский. Или — он же молится на камне среди сосен и елей. О, это было чудное лето в 1968 году! Родители мои ещё были бодры и жили с нами, папа регулярно проводил беседы с молодёжью. Казалось, что здоровье вернулось ко мне. Но наступила осень...


Людмила
Людмила
Захар
17 лет
Серафим
10 лет
Самара
32956

Комментарии

Пожалуйста, будьте вежливы и доброжелательны к другим мамам и соблюдайте
правила сообщества
Пожаловаться
Тотоша
Тотоша
Пермь

какой трогательный этот отрывок...

Пожаловаться
Людмила
Людмила
Захар
17 лет
Серафим
10 лет
Самара