Под кровом Всевышнего ( Соколова Наталия Николаевна)-5

Зимняя тоска

Когда я вернулась домой в Москву, то словно солнце померкло надо мной. Куда делись мои быстрота и ловкость, куда пропала радость встреч с друзьями, перестало даже радовать учение в институте. Только в молитве к Богу я находила утешение, потому что всецело вручала свою судьбу в Его руки. И уже не только свою судьбу, но и Володину, образ которого я постоянно носила в своём сердце. Ложилась с мыслью о нем, просыпалась с тем же чувством, скорее спешила к Господу, чтобы в беседе с Ним укрепляться верой в Его благой Промысел. До весны нечего было и думать о встрече с Володей. А может быть, его рукоположат во диакона целибатом, вопреки правилам? Ведь отцу Борису очень нужен диакон, и он уверен, что Володя жениться не собирается. «Как бы узнать их планы?» — думала я. И вот я написала письмо своей подруге Ольге В., которую я часто видела и которая приходилась племянницей отцу Борису. Я имела неосторожность оставить это письмо на столе, и мама прочла его. Мама узнала о моих заботах и была возмущена тем, что я доверяла тайну своей подруге. И тут пошли искушения… Страхи материнские, вопросы — всё посыпалось на меня. Я отвечала молчанием. Я и раньше не была близка с мамой, она не понимала моих чувств, говорила, что моё настроение «наигранное». И теперь родная мать мне стала совсем как чужая. Она лелеяла надежду, что я за зиму забуду Володю, говорила, что в Гребнево меня не пустит никогда. Её слова, как ножом, ранили моё сердце. Я становилась ещё замкнутее, ещё грустнее. Училась я усердно и успешно, «хвостов» и двоек не имела. В домашнем хозяйстве я не принимала участия, все заботы взяла на себя моя мама. Но я это мало ценила, была с мамой вежлива, но холодна, избегала всяких разговоров. А вот с отцом я делилась многим. Он знал, что у меня тяжёлые душевные переживания, сердце ныло и болело от сильной тоски.

Однажды нас, студентов, послали на практику. Я очутилась на огромной высоте, под куполом высотного здания. В двух шагах от меня синела бездна. И тут мне неожиданно пришла в голову мысль: «Если бы эта тяжесть на сердце была не у меня, а у кого-то другого, неверующего человека, то эта бездна влекла бы его к себе. Но меня хранит Бог. А если бы я не знала Бога, что могло бы меня остановить?» И я сказала себе: «Любовь к отцу удержала бы меня от падения». Видя моё состояние и слезы, папа говорил мне: «Ты не таи в себе своё горе, а расскажи мне все. Я возьму на себя половину твоего горя, и тебе сразу станет легче». И я делилась с ним самыми сокровенными чувствами своей души, зная, что тайны моей он никому не откроет. Я плакала у него на груди, а папа утешал меня, говоря: «Не отчаивайся, молись. Господь видит всех и все устроит. Все будет хорошо».

Но недаром болело моё сердце, чуя беду. Враг не дремал и, зная, к чему может привести мой союз с Володей, старался его расстроить с самого начала. Отец Борис стал настаивать на рукоположении Владимира во диакона целибатом, то есть без брака, неженатого. Он поехал с Володей в Троице-Сергиеву Лавру, чтобы взять на то благословение у старца. Выслушав отца Бориса, старец спросил его:

— Ты сам во сколько лет женился? Отец Борис ответил:

— В двадцать восемь. Старец спросил:

— А почему не в двадцать пять?

— Да в двадцать пять ещё не хотелось.

— Вот и Владимиру ещё двадцать пять. А если ему в двадцать семь лет захочется жениться? Как можешь ты ручаться, что с возрастом он не захочет иметь жену? Нельзя пренебрегать уставами Церкви. Пусть Владимир послужит ещё псаломщиком.

Все это я узнала от подруги Ольги, к которой писала письмо. Тогда сердце моё немного успокоилось. Я увидела, что Бог слышит мою молитву. Однако я не переставала со слезами молиться и непрестанно открывать свою душу Господу, исполняющему благие желания любящих Его.

Друг в утешение

Видно, для утешения души моей Господь послал мне в ту зиму друга, которому я доверила свою тайну. Он свято хранил её, старался меня ободрить, помогал, чем мог. То был сын маминой умершей подруги Марк С. Он пришёл к нам на квартиру из госпиталя, опираясь на костыль, который он вскоре сменил на палку. В бедре у него на всю жизнь засели осколки разорвавшегося снаряда, причинявшие ему постоянную боль. На голове у лба был шрам, пальцы на руке искалечены. Родители мои принимали Марка, как сына. Он вскоре стал в семье нашей как родной. Бывало, мама днём лежит, отдыхает, слышит — Марк пришёл, и говорит ему: «Милый, пойди в кухню, приготовь что-нибудь поесть, и мы с тобой тоже покушаем». И Маркуша, всегда радостный и простой, жарит, варит, моет посуду, весело болтает со мной, рассказывая про фронт, про ранения...

Он готовился поступать в вуз, и я помогала ему, занимаясь с ним русским языком, повышала его грамотность. Я помогала ему и с немецким языком, а он был силён в математике, безо всякого труда решал мне сложные задачи по начертательной геометрии, всегда верно делал чертежи, не ошибался, распределяя тени от врезавшихся друг в друга пирамид, шаров и кубов. Благодаря Марку я не только сама справлялась с геометрией, но и помогала другим студентам на экзаменах.

На одном курсе со мной учился В. Замков, будущий директор института. После войны он остался без глаза и носил чёрную бархатную повязку, которая, как все говорили, шла ему, так как подчёркивала нежный цвет его красивого лица. На экзамене Замков никак не мог решить свою задачу, сидел над ней больше часа и наконец, написав её на клочке бумаги, сунул соседу с просьбой о помощи. Сдав свой экзамен, сосед по столу Леонид Грачев вышел в коридор, где его окружили товарищи, поздравляя со сдачей, так как по лицам было видно, кто сдал, а кто провалился. Потом отошли к окну и стали ломать голову над задачей Замкова. Я уже сдала экзамен, но не ушла домой, заинтересовавшись проблемой товарищей. Я списала у них содержание задачи и, к моему удивлению, тут же решила её. Тогда я взялась передать решение Замкову. И вот решительной походкой я вошла в аудиторию, извинилась у преподавателя и попросила разрешения отыскать якобы забытый мною ластик. Преподаватель кивнул, я прошла вдоль ряда, впереди которого сидел Замков, обхватив потную голову руками. А сзади за столами сидело ещё человек пять студентов, готовившихся к ответу.

— Простите, у кого тут мой ластик остался? — громко спросила я.

Все с недоумением покачали головами, а я, будто проглядывая столы, дошла обратно до Замкова и быстро сказала:

— А, вот он!

Я протянула руку с зажатым в кулаке ластиком, положила под нос Замкову комочек бумажки и спокойно вышла в коридор. Я дождалась, когда минут через пятнадцать Замков вышел, сияющий от радости, в коридор и начал благодарить ребят за оказанную ему помощь. Я быстро ушла, радуясь, что помогла тому, кто пострадал на войне за нашу Родину. А такие всё прибывали и прибывали в наше училище. Их принимали среди года без всяких экзаменов — уважение к инвалидам-фронтовикам было безгранично.

Марк Иванович жил в общежитии своего института, а в нашей семье проводил все вечера. Он чинил мне карандаши и читал вслух святоотеческую литературу, когда я выводила акварелью заданные нам бесконечные орнаменты. Мама была недовольна моим настроением, посылала меня в театр вместе с Марком, и мы с ним решали, в какой театр купить билеты в угоду маме. Собрались мы как-то на хорошую пьесу, но Островского отменили (заболели артисты) и заменили какой-то «советчиной». С первого же действия пошла такая похабщина, что стыдно было смотреть, а зрители ликовали… Мы с Марком слегка переглянулись.

— Не нравится? — спросил он. — Уйдём?

Я кивнула головой, мы тотчас встали и вышли. Было уже темно, мы пошли в «свой» храм — Обыденский. Служба кончалась, мы подошли к священнику, прося исповеди.

— Что такое с вами? — спросил отец Александр.

— Снимите с нас тяжесть греха, мы из театра.

— А в чем же ваш грех? — спросил священник.

— Да как в грязи увязли, так стыдно нам...

Больше мы с Марком никуда, кроме храма, не ходили. Маркуша сочувствовал моему настроению. Когда мы оставались одни, он спрашивал:

— Не видели его, нет? Хотите, я съезжу в Гребнево и привезу вам весточку о нем?

— Спасибо, но не надо. Тебе тяжело.

Я сознавала, что с больной ногой Марку трудно будет карабкаться на попутные машины, чтобы добраться до Гребнева.

Так в борьбе с тоской и в молитве прошла зима. В Великий пост я заболела, лежала с высокой температурой. Мама была встревожена моим здоровьем. Летом она собиралась отправить меня отдыхать на юг, но я решительно отказалась.

— В Гребнево я тебя не пущу, — сказала мама.

— Тогда я уеду в Киев, в монастырь, — решительно сказала я.

Эти слова привели маму в ужас.

Весна

«Благослови, душе моя, Господа».

Миновала суровая зима, прошёл Великий пост, после которого я еле волочила ноги из-за болезни. На Светлой седмице я немного окрепла. Сердце моё наполнялось тишиной, полной преданностью воле Божией и надеждой на Его милосердие, по Его словам: «Просите, и дано вам будет». Итак, я желала выяснить, просить ли мне и впредь у Господа разрешения от мамы на отъезд в Гребнево или нет. Дни стали длиннее, солнце пригревало по-весеннему, снег сошёл, и вербные пушинки предвещали лето. Меня ещё сильнее тянуло в Гребнево. Я слышала, что в одном из московских храмов есть такой священник, который даёт правильные ответы и советы всем, обращающимся к нему. И вот я с тяжёлым этюдником на ремне через плечо с трудом потащилась через Крымский мост в Замоскворечье. Там ещё стояли деревянные дома, окружённые садами, среди которых красиво возвышался храм святого Иоанна Воина. Я очень устала и села отдохнуть на деревянных ступеньках дома. Я дала знать священнику, что пришла просить у него совета и благословения. Больше часа я просидела, греясь на весеннем солнышке, непрестанно умоляя Господа открыть мне Его святую волю. Наконец меня позвали в дом. В полутёмных сенях, стоя рядом со священником, я вкратце рассказала ему о моем желании вновь посетить то село, где осталось моё сердце, где жил тот человек, которого я не могла забыть, — псаломщик Володя. Но пустит ли меня туда мать? Священник ответил, что съездить повидаться с Володей можно. Он благословил меня, после чего на душе моей стало как-то тихо и радостно. Вечер был настолько прекрасен, что не хотелось спускаться в метро. Я села в трамвай, который полз долго-долго, но был полупустой. Окраина Москвы напоминала мне село, где уже пели скворцы и пахло весной. Ведь была пасхальная неделя с её радостью всеобщего воскресения.

Усталая и ужасно голодная вернулась я в родительский дом. Конечно, мама меня накормила, но, видно, была очень озабочена моим истощённым видом. «Доченька, что с тобой?» — нежно спросила она. Я кротко ответила ей, что, слушаясь её, я не еду в Гребнево, но томлюсь тоской, что и отражается на моем здоровье: «Будь по-твоему, а я могу и умереть». Тогда мама разрешила мне съездить в Гребнево, что я и осуществила в ближайшее воскресенье.

Я хотела приехать в храм до начала обедни, поэтому отправилась в путь очень рано. Весенним холодным утром я не шла, а бежала коротким путём через поле. Колокол звонил к обедне, в небе уже пел жаворонок. Ах, я и не учла, что весенний разлив затопил известную мне тропу! Бежать в обход, обратно? Опоздаю к обедне, после которой Володя (как часто бывало) может уехать сразу на требы, а вернуться только через сутки. Тогда я его не увижу. «Господи, скажи, как мне быть, ведь кругом вода, а я в лёгких туфлях?» И Бог услышал меня: неожиданно я увидела кочки, брёвнышки через воду, окрепшие полянки. Я бегом скакала по бугоркам, кое-где перепрыгивала через лужи и, к своему удивлению, быстро очутилась на задворках села, где начинался подъем в гору. Итак, я вбежала в храм, даже не промочив ног. А в храме был ещё зимний холод, так как в те годы храм не отапливался, и солнце ещё долгие недели прогревало стены (толщиной в двенадцать и более кирпичей). Особенно холодно было в закоулках на солее, куда я спряталась, не желая быть замеченной никем. Обедня ещё не начиналась. Володя вышел из алтаря, чтобы взять у старушек листки поминаний. Я его еле узнала: осенью он брился, а за зиму отрастил пушистую бороду, баки и усы. А длинные волосы его сбегали ниже плеч. «Дикобраз», — подумала я. Он меня не видел, глаз не поднимал, был серьёзен и грустен. Я вышла из-за угла, пора было начинать читать часы. Володя опять показался, и глаза наши встретились. Лицо его преобразилось, а взгляд его без слов сказал мне все. Мы пожали друг другу руки. Володя показал мне, как обычно делал прошлым летом, тропари и кондаки, открыл все книги и шёпотом пригласил меня зайти к ним в дом после обедни, чтобы отдохнуть. Радость моя была бесконечна, я уже не чувствовала ни холода, ни голода, а только благодарила Господа за все.

В тёплой избушке у кипящего самовара мы рассказывали друг другу о прошедшей зиме. С нами сидела старушка — мать Володи, которая была со мной очень приветлива.

Володя взялся проводить меня до машины, чему я была несказанно рада. Раньше нас никто никогда ещё не видел вместе на улице. А в этот день мы тихо шли около часа через поле. Володя знал, где обходить весеннюю воду, и удивлялся, как я утром здесь прошла. Впервые мы были вместе в отсутствие посторонних, впервые могли говорить свободно. Мы открыли друг другу, что всю зиму не забывали друг друга в молитвах. Прощаясь, мы снова пожали друг другу руки. Володя просил меня приезжать снова, но я сказала, что смогу выбраться в Гребнево только на Вознесение, когда весна будет в разгаре. Мы попрощались, я села в попутную машину — и засвистел вокруг холодный весенний ветер. В тени леса ещё лежал снег. Солнце заходило.

Гребневское общество

Летом я уже не жила в Слободе, так как отец Борис предложил мне поселиться в сторожке при храме. В окно я часто видела, как Володя выходил из дома и спешил к храму. Я не старалась попадаться ему на глаза, назначенных встреч у нас не было. Я начала писать иконы для храма. Если Володя видел меня за работой, то мы здоровались молча, кивком головы, издали. Служб церковных я не пропускала. Володя показывал мне, как читать каноны и другие молитвы. Он ободрял меня, советовал начинать петь на клиросе, но голос у меня был низкий, а слуха никакого. Меня с детства не подпускали к пианино. Мама сказала твёрдо, что мне «медведь на ухо наступил», а потому — нечего нарушать тишину. Я верила маме, утверждавшей, что музыка — это не моя область, и не пробовала петь. Но церковные мотивы я очень любила и с наслаждением внимала прекрасному гребневскому правому хору, которым уже пятьдесят лет руководил регент-старик Иван Александрович Ладонычев.

Судьба этого человека очень интересна. Его мать была горничной у старосты храма — известного по всей округе фабриканта И. И. Лиханова. Однажды мать шестилетнего Вани прислушалась к разговору Лиханова с почётным гостем, приехавшим из Москвы. Это происходило ещё в прошлом столетии. Господа сидели в богатой гостиной, а горничная стирала пыль с широких листьев цветов. Посетитель восхищался красотой гребневских храмов, природы, но жалел, что церковь не имеет хорошего хора. Он советовал старосте Лиханову создать хор из местных жителей, обучив их пению.

— Но кто же будет учить сельских тружеников пению? Где взять регента? — спрашивал Лиханов.

На что гость ответил:

— Надо найти местного способного мальчика и отправить его на обучение в Москву. Выучится, вернётся в родное село и научит пению своих сверстников.

Он пообещал посодействовать поступлению мальчика в училище, где готовят регентов.

— Но кто же отпустит своего ребёнка в Москву? Ведь это на несколько лет! — говорил фабрикант.

И тут в их разговор вмешалась горничная:

— Мой Ваня целыми днями поёт. Я бы его отдала. Позвали мальчика, проверили слух, и в тот же год Ваня Ладонычев поступил учиться в училище, в столичную хоровую капеллу.

Ему было восемнадцать лет, когда он вернулся домой уже музыкантом. Он играл на скрипке, на фортепиано, умел управлять хором. Из местного населения он очень скоро создал хороший хор. Трудился он упорно и много, проводил спевки, занимался отдельно с каждым своим будущим певцом, и вскоре хор его прославился на всю округу. Староста Лиханов не жалел на хор денег, одевал всех в форменное платье, выезжал с певчими на престольные праздники в окрестные церкви. Поскольку в лихие годы советской власти Господь уберёг гребневский храм от разорения (он закрывался на очень короткое время), то хор не распался. В 50-е годы я ещё застала в живых некоторых певцов, уже стариков и старушек, но пели они великолепно.

Летом 1947 года я познакомилась с отцом Михаилом, который служил в Гребневе пятьдесят лет. При мне он уже не вставал с постели. Измученный тюремным режимом, он кротко, медленно угасал на руках своей слабенькой старушки-матушки и двух дочерей. Отец Михаил был арестован в 1938 году вместе с отцом Володи. Власти предлагали священнику и диакону закрыть церковь, но они отказались. Тогда их стали «душить» налогами, присылая платежи на все большие и большие суммы. Напрасно прихожане складывались, выручая священника, налоги росли непомерно. Когда священники отказались платить, над ними устроили общественный суд в сельсовете, приговорили описать имущество и арестовать как священника, так и диакона. Отец Володи диакон Пётр из тюрьмы не вернулся, а отец Михаил пришёл такой измученный, что уже не в силах был держаться на ногах. Его дом стоял у храма, и я несколько раз посещала их семью. Они очень голодали. Володина мать пекла просфоры и посылала отцу Михаилу те, которые не годились для богослужения. Семья отца Михаила была невыразимо рада этим скривившимся или поджаренным просфорочкам, ведь ни хлебных, ни продовольственных карточек они не имели. Они питались зеленью, то есть лебедой и ботвой от свёклы. Наша семья после войны уже хорошо снабжалась сухим пайком папы (как научного сотрудника). Летом я еженедельно ездила домой в Москву к родителям и привозила себе хлеб и продукты питания на неделю. Селёдку я отдавала Володиной матери, а из риса готовила кашу, которой иной раз угощала слабого отца Михаила. На рынке цены были ещё громадные: на свою стипендию в сто сорок рублей я могла купить только одну буханку чёрного хлеба (сто рублей) и один килограмм картошки (сорок рублей).

Познакомилась я ещё с одним смиреннейшим мужичком — Димитрием Ивановичем. Ему я нарисовала (с фотографии) портрет его сына, убитого на войне. А в последние дни августа я не разгибаясь писала икону святого мученика Трифона и икону великомученика Димитрия Солунского — ангела Димитрия Ивановича. Старик заказал мне эту огромную икону для гребневского храма, где она потом и стояла.

Димитрий Иванович был из «гробарей». То были несчастные люди, бежавшие с Украины во время раскулачивания и спасшиеся от тюрьмы. Они сколотили тележки с высокими перилами, похожие на гробы, отчего и получили своё прозвище. В эти телеги они запрягли своих коров, лошадей, сложили в кучу своё имущество, привязали к «гробаркам» скот: овец, свиней, телят. С жёнами, стариками, детьми пешком дошли они до наших подмосковных лугов, на которых и осели вблизи леса. Из маленьких дощечек, брёвнышек, фанерок и жердей гробари слепили себе крошечные избушки, покрыли их соломой. Полов в этих домах не было, а просто утоптали глину. Глиной же обмазали стены внутри домов, сложили кирпичные печурки. Постройки обнесли высоким плетнём, прилепили сараюшки для скота, развели кур, гусей и стали жить и славить Бога за то, что Он избавил их от тюрьмы и ссылки. Гробари были очень религиозны, я часто видела их в храме, где они выделялись среди прихожан своими национальными костюмами. «В такой тесноте, нищете, а как чисты и нарядны в церкви», — думала я, глядя на них. Приезжая к храму на лошадях, в белых фартуках с пёстрыми лентами, их бабы величественно возвышались в своих «гробарках» среди кучи детей и высоких бидонов, в которых они привозили варенец (топлёное молоко) и самогонку. Расстелив скатерти на кладбище, гробари щедро угощали всех пирогами и блинами, прося поминать их усопших. Все это было для меня так ново и необычно...

Постепенно гробари устроились работать на завод, получили квартиры в новых домах и слились с русским населением. Нищенский смрадный посёлок снесли, но пример трудолюбия, выносливости и религиозности остался жив в памяти гребневского населения.

Однажды днём, когда я писала маслом икону, ко мне в сторожку вошёл толстый неприятный человек. Он жил рядом с храмом, и я уже слышала о нем. То был местный депутат Мотков, представитель советской власти на селе. Мне рассказывали о нем, что в прошедшие годы он принимал участие в арестах местных жителей. Он помогал делать обыск, отбирать лошадей и коров (при коллективизации), «отрезать» землю. В общем, Мотков был грозой всех. Люди боялись его доносов и в глаза льстили ему, выказывали своё уважение, а в душе своей ненавидели и презирали его.

Войдя в сторожку, Мотков сказал:

— Я пришёл проверить, кто живёт тут при церкви. Часто при церкви скрываются враги народа.

Я улыбнулась:

— Нет, мы не враги народа. Я — студентка советского института. Вот мой паспорт. А вот это орден Ленина, который на днях сам Калинин вручил моему отцу за научную работу, — и я показала Моткову документ, который папа, как нарочно, оставил мне, когда приезжал.

Мотков все внимательно просмотрел.

— Да, так, — сказал он, — а зачем такое рисуешь? — и он указал на икону.

— Это моя практика, задание на лето, — отвечала я весело.

Мотков переменил тон, подсел ко мне поближе и дружески зашептал, заглядывая мне в лицо:

— Я слышал, ты… это самое… тут ты с Володькой того… Так я тебя предупреждаю… Ты знаешь, кто я?

— Знаю! — ответила я со смехом, отодвигаясь от него.

— Так вот, эта семья Соколовых, они там все — враги народа. Отца и брата Володьки забрали… Ох, было бы у меня ружьё, я бы всех перестрелял… Ну вот, я тебя предупредил, ты от них держись подальше...

Запыхтел и ушёл. Я ничуть не испугалась. Мне было жаль этого духовно слепого человека. Он думал, что делает добро, служа партии и НКВД, «борясь за социализм». Ведь и над ним гремели колокола храма, ведь и над ним сиял крест на колокольне, но он был слеп и глух к голосу совести, к голосу Божию, был уже духовно мёртв.

Последняя зима в Строгановке

Лето приближалось к концу, но пока погода стояла чудесная. Цвели цветы, праздник сменялся праздником. На день своего ангела Володя пригласил меня к себе. Я пришла к нему с папой и отцом Борисом. Все угощались за обильным столом, на который Володя, съездив в Москву, потратил, по моим подсчётам, всю свою небольшую зарплату. Папочка мой, как всегда, умело вёл разговор, так что всем было удобно и весело.

Я была рада, что отец мой познакомился с семьёй Володи, которая тогда состояла из его матери и брата Василия, вернувшегося с фронта годом раньше Володи. Василий был сильно контужен взорвавшимся рядом снарядом. Его откопали из земли, из воронки бомбы. Месяц он лежал без зрения и слуха, но постепенно пришёл в себя. С того времени он стал страдать припадками эпилепсии, как считали — от нервного потрясения. Но ни это семейное горе, ни бедность разорённой семьи — ничто не могло затмить радость первого моего визита к тому, кому отдано было моё сердце.

Наступил день отъезда. Я дала Володе наш адрес, просила его навещать меня, заходить к нам, когда он будет по делам в Москве. Он обещал. В первые осенние месяцы я жила ожиданием его визита. И однажды Володя приехал. Его приняли тепло, накормили обедом, и он уехал. И больше не приезжал, хотя и обещал снова посетить нас. Тоскливо и мучительно тянулись для меня недели осени. Особенно угнетали меня расспросы мамы, которая все хотела выяснить, какие у меня с Володей отношения, какие были встречи, разговоры. «Да не было ничего такого», — отвечала я, но мама мне не верила, вздыхала и пыталась добиться от меня какого-то объяснения. Я замкнулась в себе, старалась с матерью не встречаться. Я уходила в папин кабинет (папа работал по вечерам в институте), раскладывала свои книги, орнаменты и делала вид, что очень занята. Тут горели лампады, были видны в окно кусочек неба и на его фоне колокольня Елоховского собора. И тут я имела возможность излить перед Господом своё сердце: «Господи, отдай меня Володе!» — просила я. И с этими же словами обращалась к Богоматери, к святителю Николаю, к преподобному Серафиму и другим угодникам Божиим. Иногда меня тянуло выйти на улицу, мне казалось, что Володя где-то близко, что я встречу его. Но я считала эти мысли искушением и оставалась дома. Впоследствии я услышала от мужа, что он часто проходил по улице мимо наших домов, надеясь встретить меня, а зайти к нам боялся. Так что сердце моё меня не обманывало.

Данненберг Володя часто приходил к нам в дом, как бы поддерживая дружбу с моим братом Сергеем. Марк тоже был постоянным гостем и трудился на кухне. Я предупреждала его, что если придёт Володя Данненберг, то меня нет Дома, а сама отсиживалась в папином кабинете.

В Строгановке отношения некоторых педагогов ко мне изменились, а именно тех, кто старался угодить начальству, то есть КГБ (тогда НКВД). Я догадывалась, почему это произошло. На экзаменах по марксизму преподаватель держал меня больше часа. Я знала билет, отвечала прекрасно, но преподаватель продолжал задавать все новые и новые вопросы. Я видела, что в журнале уже стоит «пять», в зачётке тоже и он уже расписался. А все-таки он меня не отпускал, потому что его смущало построение моих ответов, не похожих на ответы других. Все говорили примерно так:

— Идеалисты считают, что… а мы, материалисты, считаем, что...

Я же отвечала:

— Идеалисты считают так… а материалисты — эдак...

Совесть не позволяла мне причислять себя к лагерю атеистов, я помнила слова Христа: «Кто отречётся от Меня пред людьми, от того и Я отрекусь пред Отцом Моим Небесным». И вот преподаватель не выдержал, извинился, и наконец прямо спросил: «А вы как лично считаете?» Я сначала старалась убедить педагога, что мы ещё студенты и только ещё строим своё мировоззрение, опираясь на авторитетных философов, и т. д. Но педагог не удовлетворился моим ответом:

— Конечно, это ваше личное дело, я не имею права вас спрашивать, но все-таки вы мне ответьте, как в настоящее время думаете? .

Тут я схитрила — схватила со стола зачётку и бросилась к двери со словами:

— Больше не могу, устала!

— Как, постойте! — неслось мне вслед.

Но я уже была далеко и больше этого человека не встречала. Следующий семестр вёл у нас другой педагог. Но, видно, предыдущий преподаватель что-то сказал обо мне, потому что новая милая дамочка, сменившая старого партийца, не давала мне покоя. «Почему она неравнодушна к тебе?» — дивились студенты. А дамочка, читая лекцию по марксизму, подходила ко мне и проверяла, что я пишу. Если я не писала (а редко кто за ней писал), то она выходила из себя, требовала, чтобы я записывала. Все возмущались. Эта дамочка спрашивала меня на каждом семинаре, а на экзамене «гоняла» без конца. Я на все ответила, и ассистент сказал:

— Довольно, пять.

— Нет! — ответила дамочка.

— Четыре? — удивился ассистент.

— Три! — грозно выпалила она и добавила тихо: — Я знаю, с кем имею дело.

Мужчина пожал плечами.

Однако были среди педагогов и такие, которые стали особенно внимательны и нежны со мной. Так, учитель по рисунку не ленился подолгу объяснять мне урок, указывал на ошибки. Мне казалось, что я не очень способная, тупая, не понимаю многого. А педагог был такой опытный, милый человек, не как все. «Он, наверное, верующий, — думала я о нем, — как и Куприянов» (профессор по живописи, который тоже отличался своим культурным, мягким обращением).

С преподавателем истории русской живописи у меня сложились особые отношения. Мы будто не замечали друг друга, чтобы не выдать нашу тайную веру. Я слышала, что литургия Преждеосвященных Даров очень отличается от обычной, что многие восторгаются её необычными песнопениями. Но так как Преждеосвященная Литургия служится только по будням, когда мы учимся, то я никак не могла на неё попасть. Тогда я решила опоздать на первые часы занятий и до лекций постоять в храме. Я встала раньше обычного, приехала на метро в храм Илии Обыденский, когда было ещё темно. Но храм был уже полон. С этюдником на ремне через плечо и рулоном бумаги под мышкой я пробралась вперёд и повернулась к окну, намереваясь сложить свой груз на подоконник. Меня пропустили, кто-то попятился. Кто же? Да наш Ильин, наш длинный педагог! Я сложила вещи, встала в двух шагах от него. И тут священник начал произносить молитву «Господи и Владыко живота моего...», на которой я вместе со всеми начала класть земные поклоны. Несомненно, Ильин видел меня, но, видно, успокоился и не ушёл. Он прошёл потом на исповедь, а я была вынуждена уйти, не дожидаясь конца литургии, так как время моё истекло. Итак, мы сделали вид, что не видели друг друга (так в те годы полагалось).

Ильин многократно проводил свои лекции с нами в Третьяковке. Потом он дал нам задание написать сочинение. Тему мы могли выбрать по желанию. Я взяла картину Иванова «Явление Христа народу», писала с увлечением, много цитировала из Евангелия. Недели через две, когда мы изучали стили, листали альбомы, снимали кальки, вдруг вошёл Ильин.

— Где тут Пестова? — спросил он.

Студенты указали на меня. Я сидела в углу и не могла подняться, так как держала на коленях тяжёлую книгу -переводила узор. Ильин подошёл, наклонился ко мне и показал мою тетрадь.

— Вы сами писали? — спросил он.

— Да, конечно, — отвечала я.

— А чем пользовались?

— Первоисточником.

— Чем? — переспросил Ильин.

— Библией, — прошептала я, подняв голову.

Он быстро встал, отвернулся и зашагал обратно, сказав только на ходу:

— Надо бы побольше раскрыть связь внешности с внутренним содержанием. Но все равно прекрасно написано!

У двери Ильина пытались задержать, спрашивая оценку и тему моего сочинения. Он сказал только: «Пять!» — вырвался и убежал. Он сберёг нашу тайну.

Был у нас один преподаватель живописи, а именно старик Константинов, который вёл себя возмутительно. Солидный, с длинными, ниже плеч, седыми волосами, с такой же бородой, он обычно медленно двигался по коридору, посещая наши мастерские, когда ему вздумается. Видя его приближение, студенты давали знать другим и разбегались. Мы знали, что без хозяина холста профессор до него не дотронется. Как-то я не успела смыться, и Константинов застал меня за работой.

— Где же ребята? — спросил он. Я развела руками:

— Не знаю.

Константинов поморщился, прищурился, взял мой мастихин (ножичек для красок) и счистил весь мой труд.

— Вот теперь лучше стало, — сказал он и удалился.

Вот этого-то все и боялись. Ведь после такой «поправки» невозможно за оставшиеся четыре часа (до сдачи работы) восстановить то, над чем студент трудился уже двадцать часов перед этим.

А в другой раз, когда мастихин мой ему не попался под руку, Константинов харкнул в свою ладонь и старательно размазал плевок на моей картине, после чего молча удалился.

Нам задали писать этюд с обнажённой натурщицы — молодой девицы. Мне было так стыдно смотреть на это, что я смущалась и работа моя не клеилась. Наш уважаемый профессор Куприянов разводил руками, а я… я ушла, не закончив работу.

За благословением к старцу

Тоска моя все возрастала. Дни были короткие, темнело рано, морозило, но снег ещё не выпал. В тот год у нас часто гостила монахиня закрытой в те годы Марфо-Мариинской обители матушка Магдалина. Но это было её тайное имя, а мы знали её как Елену Михайловну Пашкевич. Прошло уже лет десять, как Елена Михайловна впервые пришла к нам домой из Елоховского собора, где она временами прислуживала алтарницей. Но бедняжку несколько раз арестовывали, и, чтобы не быть замеченной, она скрывалась у нас от НКВД. В Москве же проживал брат Елены Михайловны с семьёй, недалеко от них ютилась в тёмной запущенной квартире их старая мать. Мои родители были с ними знакомы, справлялись у них о судьбе Елены Михайловны. Отбыв годы ссылки, Елена Михайловна возвратилась снова в Москву. Меня она очень любила, как любила племянников, которые не раз её обкрадывали. Но она их не осуждала, а сама давала возможность таскать из её карманов последние деньги. Мама моя обшивала, одевала, кормила Елену Михайловну, укладывала её у нас спать. А Елена Михайловна настолько свято исполняла обет нестяжания, что по окончании зимы раздавала бедным свои тёплые вещи. И вот эта святая монахиня рассказывала моим родителям о духовнике её разорённой обители отце Митрофане.

Летом, когда я отдыхала в Гребневе, мой папа даже ездил к отцу Митрофану в ссылку. Папа был потрясён святостью отца Митрофана, его воспоминаниями и беседами. Папа даже записал все, что узнал от батюшки про игумению Елизавету. Тогда и я загорелась желанием увидеть старца и получить от него благословение на дальнейшую мою жизнь. Прежде я как-то писала ему большое письмо, но это было до моего знакомства с Володей. В том письме я просила отца Митрофана благословить моё учение живописи. В этот же раз я решилась поехать к батюшке, чтобы отдать в его святые руки мою дальнейшую судьбу, открыть ему своё сердце.

Ноябрьским морозным днём мы — я и матушка Елена Михайловна — легко и быстро шагали по замёрзшей земле, кое-где покрытой тоненьким льдом и лёгким, едва белевшим снежком. Кругом бескрайние поля да изредка небольшие замёрзшие канавки, ни кустов, ни деревьев, ни сел — и так все восемь километров, отделяющих железнодорожную станцию Крючкове от небольшого села Владычное, куда мы направлялись.

Село выглядело серым и унылым, нигде ни души. На самом краю села под рядом высоких чёрных лип приютилась крохотная избушка в три оконца, крытая соломой. Здесь безвыездно доживал уже много лет свои дни отец Митрофан из Орла, бывший духовник Марфо-Мариинской обители, находящейся на Большой Ордынке в Москве. Батюшку и матушку его, разбитую параличом, обслуживали две старенькие монахини. Нас ждали. Едва мы открыли тяжелую тёплую дверь и, нагнувшись, переступили высокий порог, как нас охватило теплом и уютом. Налево — огромная русская печь, направо — сразу кровать для батюшки, отделённая от комнаты занавеской, а перед ней — ещё одна маленькая железная печка-буржуйка с чёрной трубой, ведущей в трубу русской печи. В правом переднем углу — множество икон с зажжёнными лампадками, а под ними — малюсенький столик со святынями. Головой к этому столику и ногами к печурке лежала в аккуратной беленькой кроватке худенькая матушка, напоминавшая скорее покойницу, чем живого человека.

Слабый ноябрьский свет, падавший из окошечек, освещал длинный и узкий стол, тянувшийся вдоль передней стены. После стола ещё метра полтора оставалось до левого угла, в котором тоже висели иконы. Вдоль левой стены до печки стояла узкая деревянная лавка, которую подвигали к столу во время обеда.

Батюшка был уже грузный, тяжёлый, отёкший, с длинной седой бородой и остатками жиденьких седых волос на голове. Он тяжело дышал, с трудом поднимался. Встретил он нас необычайно ласково и приветливо. «Студентка, дочка профессора из Москвы к нам приехала, — говорил. — Ведь она художница. Достаньте-ка, я покажу ей мою церковь!» — просил он. С полочки над батюшкиной кроватью сняли бумажную церковь, точную копию храма в селе Коломенском под Москвой. Матушки рассказали мне потом, что батюшка долго возился с циркулем над маленьким рисунком этого храма, делал чертежи, вырезал детали из белой бумаги, склеивал их. Сегодня утром он попросил снять с полки этот изящный храм и сдуть с него пыль — готовился его показать. Может быть, отец Митрофан желал этим своим произведением приобрести какой-то вес в моих глазах, но, видно, быстро понял, что делом рук своих не удивишь девушку из столицы.

Скучающим взглядом я смотрела на бумажную церковь и все ждала, когда же мне откроется храм души этого светильника Божия, я жаждала убедиться в его святости, прозорливости, хотелось поскорее услышать от него что-то особенное, чтобы он разрешил мои недоумения, а, может быть, и направил бы мою жизнь по другому пути, благословив на брак. Я ехала к отцу Митрофану как к святому за исцелением, за советом, потому что я ни с кем не говорила ещё о своём браке с Володей. Казалось, что батюшка понял мои мысли, из уст его полились длинные рассказы о его детстве, юности, о службе, о страданиях...

Как я жалею сейчас, что не записала все сразу, пока ещё свежа была память. Сейчас, через двадцать четыре года, многое стёрлось из памяти. Но все же сутки, проведённые мною под одной крышей со святым, произвели на меня такое впечатление, что я первые годы могла часами пересказывать родным все, что я слышала от отца Митрофана.

Про своё детство отец Митрофан рассказал, что в семье было много детей, отец был священником, дети обращались к родителям на «вы» и звали их «папаша» и «мамаша». Когда ребёнку исполнялось четыре года, отец подводил его к матери и торжественно объявлял, что с этого дня дитя может исполнять все посты. Из воспоминаний детства батюшка рассказал случай, доказывающий, что душа человека может отделяться от тела и являться в другом месте видимым образом. Такие чудеса мы видим в житиях святых, например у святителя Николая.

В семье же Сребрянских получилось следующее: старшая дочка полюбила офицера из отряда, стоявшего близ Орла. Хотя девушке исполнилось лишь шестнадцать лет, но свадьба состоялась. Вскоре молодой муж с полком, где он служил, должен был следовать на Кавказ. Он взял с собой молодую жену, и они в течение двух месяцев двигались вслед за войском, претерпевая все трудности и неудобства дороги.

В семье Сребрянских все жалели молодую сестру, с которой так неожиданно пришлось расстаться. Особенно тяжело переживала разлуку мать.

И вот однажды маленький Митрофан с братцем пяти лет сидели на деревянном полу и играли бумажными лошадками. Был яркий солнечный день. Рядом, в соседней комнате, сидела за рукодельем мать. «Вдруг мы с братцем, — рассказывал батюшка, — увидели нашу уехавшую сестру, которая прошла мимо нас и села на стул у окошка, грустно положив голову на руку. «Мамаша! Сестрица приехала», — позвали мы мать. Мать тоже увидела свою старшую дочку и встала, чтобы идти к ней, но в это время видение исчезло. Чрезвычайно встревоженная мать позвала отца и рассказала ему, как все мы втроём одновременно видели сестрицу. Родители решили, что сестра умерла и душа её пришла навестить нас. Запомнили день и час явления, послали телеграмму в то место, куда следовал полк. Вскоре пришло письмо, что сестра жива и здорова, благополучно прибыла на место жительства и хорошо устроилась. В памятный день они как раз прибыли на новую квартиру. Разгрузка вещей, распаковка поклажи, длинный путь на лошадях, непривычная обстановка, жара — все это чрезвычайно утомило молоденькую жену офицера. Она легла спать и заснула таким глубоким сном, что все окружающие думали, что она умерла. Но так как цвет лица её не изменился, она ровно дышала, пульс не пропал, то её не тревожили и решили дать ей отдохнуть. Утром она проснулась бодрая и весёлая, причём не видела никаких снов. Но по дому она все ещё продолжала тосковать, поэтому душа её и отделилась от тела на несколько секунд, пришла к нам в видимом телесном образе».

К родителям в семье Сребрянских дети относились с необычайным для нашего времени почтением. Отец приходил домой усталый, садился, и дети стаскивали с него сапоги. «Однажды сестрица стаскивала сапог с ноги отца, и отец как-то нетерпеливо пихнул её ногой. Я заступился за сестру. Ну и попало же мне за то, что я осмелился сделать замечание отцу», — рассказал батюшка.

Чрезвычайно трогательно батюшка рассказал, как, будучи юношей и окончив курс наук, просил благословение на брак у своих родителей, чтобы после принять сан. Супругу свою батюшка любил глубокой Христовой любовью. Я видела, с какой нежностью он в течение дня несколько раз наклонялся над постелью больной, предлагая ей свои услуги, спрашивая её, не хочет ли она чего, и стараясь по выражению лица больной отгадать её волю, так как она была без движения и не могла говорить, хотя все сознавала. «Олюшка моя, спутница моя дорогая, — говорил он, — сколько она со мной выстрадала! Ведь она вниз по течению Иртыша сотни километров плыла ко мне в ссылку на открытых плотах. Вы не можете себе представить, как это: плыть несколько недель, без крова над головой, под ветром, дождём, солнцем, без удобств, а уж про питание и говорить нечего. И все-таки навестила меня, не оставила одного в далёкой Сибири! Какая это мне была поддержка!»

Про молодые годы отец Митрофан говорил: «Детей нам Бог не давал… Тогда мы решили хранить целомудрие. Но какую же муку мы взяли на себя! Ей было легче — она женщина. Но мне-то каково: иметь рядом с собой предмет своей горячей любви, иметь полное право на обладание ею и законное благословение Церкви — и все же томиться и отсекать похоть плоти во имя добровольно взятого на себя подвига ради Христа! Эти страдания можно перенести только с Богом».

Мне думалось, слушая речь батюшки: «Зачем он говорит мне об этом, когда я — девушка и ещё не знаю плотской жизни?» Батюшка, как бы угадывая мои мысли, продолжал говорить на ту же тему, предсказывая мне состояние моей души лет через двадцать с лишним. «Вы теперь скоро забудете мои слова, — говорил он, — но, когда придут те обстоятельства вашей жизни, о которых я говорю, вы вспомните мои слова, и они послужат вам утешением и опорой и укрепят вашу молитву и веру». И действительно, часть слов отца Митрофана уже оправдалась, и я, вспоминая его рассказы, благодарна ему теперь. Многое ещё не сбылось, так как я ещё живу и Бог, как говорится, терпит грехи наши.

Наша беседа часто прерывалась. Садились за стол и обедали, причём народу было много. Все время кто-то приходил к батюшке, нас прерывали, батюшка всех усаживал за

стол. Электричества в селе не было. День быстро сменился длинным тёмным вечером, и на столе появилась керосиновая лампа. Старушки выходили на холодный двор, кому-то было жутко, а батюшка сказал:

— А зачем бояться? И нечистого нечего бояться. Он сколько раз придёт сюда и сядет в кресло под образами. Ведь до чего нагл — рядом со Святыми Дарами дерзает садиться! И начнёт надо мной издеваться, ногой меня в мой огромный живот (грыжа) бьёт, да я не чувствую — ведь он ничего не может. Если Бог не разрешит ему, он ничего и не может!

— Батюшка, а вы бы скорее перекрестились, чтобы он пропал, — учу я отца Митрофана.

— Да, он сразу исчезает, он не выносит креста, — отвечает батюшка, — да только я не спешу, ещё посмотрю на него, какой он отвратительный, безобразный и — бессильный.

Батюшка брал Библию и читал псалмы на понятном родном языке. Читал он громко, с чувством, и всем велел слушать: «Ведь это же беседа души с Богом, и надо читать псалмы по-русски, чтобы уму и сердцу было доступно», — говорил он. По временам батюшка вдохновлялся и весь будто преображался. Он вдруг начинал ходить вдоль комнаты быстрыми и лёгкими шагами, глаза его сияли, он рассказывал плавно, интересно, увлекательно. Все затихали, сидели затаив дыхание, а речь отца Митрофана звучала громко и ясно, унося нас в далёкое прошлое. Перед нами проносились картины 1905 года, когда батюшка молодым полковым священником был среди солдат на фронте на Дальнем Востоке. Вот он причащает раненых, вот исповедует умирающих солдат, вот отпевает, вот служит молебны перед боем. Все события этого времени он описал в «Записках полкового священника», изданных в 1906 году. Эта книжка попала в руки сестры царицы — Великой княгини Елизаветы. Она захотела познакомиться с её автором лично и вызвала его в Москву. Война уже окончилась, и отец Митрофан снова служил в Орле.

В эти годы Великая княгиня задумала создать в Москве монастырь по типу западных, какие она видела за границей. Был составлен проект устава монастыря, выбранный из многих присланных на конкурс проектов. Великая княгиня одобрила проект, присланный отцом Митрофаном, но никак не могла подобрать сёстрам обители духовника, какой требовался по уставу отца Митрофана. А по уставу требовался такой священник, который, имея матушку, жил бы с ней не как с женой, а как с сестрой. Но так как такого не находилось, то княгиня предложила отцу Митрофану самому вступить в эту должность. Он был вызван в Москву и долго отказывался, так как любил свой приход и жалел свою паству, которая ни за что не желала расстаться со своим духовным отцом. Отец Митрофан был очень популярен в Орле, его все уважали и искали его совета. «Бывало, начнёшь давать крест после обедни, а народ все идёт и идёт. С одним побеседуешь, другой просит совета, третий спешит поделиться своим горем — и так тянутся часы… А матушка все ждёт меня обедать, да только раньше пяти часов вечера я никак из церкви не выбирался», — рассказывал батюшка.

Но как ни предан был отец Митрофан своему делу, а предложение Великой княгини считалось почти приказанием и противиться ему батюшка не смел. Он обещал подумать, а сам, как только отъехал от Москвы, твёрдо решил отказаться. «Остановился я в одном подмосковном имении на обратном пути в Орёл, — рассказывал батюшка, — а самого одолевают мысли, душа мятется… Как вспомню родной город, слезы моих духовных детей, так сердце моё разрывается от горя… Так хожу я среди тенистых аллей, любуюсь пышной природой, цветами и вдруг чувствую, что одна моя рука отнялась и я не могу ей пошевелить. Делаю попытку поднять руку, но безуспешно — ни пальцы не шевелятся, ни в локте руку согнуть не могу. Как будто нет у меня руки! Я был в ужасе: кому я теперь нужен без руки? Я же не могу служить. Я понял, что это Господь меня наказывает за непокорность Его святой воле. Тут же, в парке, я стал горячо молиться, умоляя Создателя простить меня, и обещал согласиться на переход в Москву, если только Господь вернёт мне мою руку. Прошло часа два, и рука моя стала понемногу оживать. Я приехал домой и объявил приходу, что должен покинуть их. Что тут было! Плач, вопли, рыдания… Я сам плакал вместе с моими дорогими горожанами. Начались уговоры, ходатайства. Я обещал Великой княгине скоро переехать, но сам не смел порвать со своим любимым детищем, с дорогим приходом. Шли месяцы. Москва ждала меня, а я медлил, и решение моё колебалось. И наконец я убедился, что порвать с приходом свыше моих сил, и написал отказ. После этого я снова лишился руки. Меня опять вызвали в Москву. Полный горя и отчаяния, я пошёл в Москве к чудотворной иконе Царицы Небесной, к Иверской Божией Матери. Её возили по всей России, и когда она снова прибывала в Москву, то наплыв народа к ней был необычаен. Я стоял среди толпы, обливаясь слезами, и просил Царицу Небесную исцелить мою руку. Я обещал ещё раз твёрдо и непреклонно принять предложение княгини и переехать в Москву, лишь бы мне была возвращена рука и я мог бы по-прежнему совершать Таинства. С благоговением и страхом, верой и надеждой приложился к чудотворному образу… Я почувствовал снова жизнь в руке, снова зашевелились пальцы. Тогда я радостно объявил Великой княгине, что решился и переезжаю. Но нелегко было это осуществить! В день моего отъезда поезд, на котором я должен был уезжать, не мог двинуться с места. В девять часов утра тысячные толпы народа запрудили вокзал и полотно железной дороги. Была вызвана конная полиция, которая пыталась очистить путь, но только в три часа дня поезд отошёл, провожаемый плачем и стоном моих покинутых духовных детей».

Батюшка тяжело опустился в кресло и склонил голову. Казалось, силы покинули его. Передо мной снова был слабый и больной старец, доживавший последний год своей многострадальной жизни.

То были дни ноябрьских торжеств. Вот в эти выходные дни вечером неожиданно приехал из Москвы знаменитый врач-гомеопат Песковский, который приходился родным племянником больной матушке. Он был глубоко верующим человеком и очень любил батюшку. Он подошёл к кровати матушки, встал на колени и со слезами целовал её расслабленные руки. «Ведь она ему как родная мать была, — объяснил батюшка, — лет с десяти он остался сиротой и жил с нами как сынок наш».

На ночь читали при свете свечки долгие молитвенные монашеские правила. Потом откуда-то появились подушки, подстилки, одеяла; стали думать, как уложить в одной избе девять человек, собравшихся вокруг батюшки. В левом углу под иконами место считалось наиболее почётным, и там всегда стелили постель доктору, когда он приезжал. Оставались ещё места на печке, вдоль печки, на столе и под столом. Старушки со страхом переглядывались между собой и таинственно шептались о том, что если батюшка уложит спать на столе, то долго человеку не прожить. «Тогда уж готовься к смерти — батюшка наш прозорливый», — утверждали они. Мне было досадно за их суеверия и жалко батюшку: «Ему просто негде уложить так много гостей, а они считают, что смерть кому-то хочет предсказать». А матушки уже спешили занять «безопасные» места.

— Батюшка, мне согреться хочется. Благословите меня на печку, — просила одна.

— А уж я с ней рядышком легла бы, — умоляла другая.

— Я тоже могу туда забраться, — спешила третья.

— Да вы и печь-то провалите, — качал головой батюшка, растерянно озираясь кругом, словно ища глазами места, удобного для ночлега.

И так мне смешно показалось, как монахини попрятались за углом печки, будто смертного приговора, боясь благословения лечь на столе, что я, сдерживая улыбку, смело и сочувственно смотрела на батюшку, говоря в своём сердце: как трудно вам искоренять суеверия!

— Благословляйте меня, я не боюсь!

— А Наташенька в приметы не верит, молодец, — сказал он, — ложись, деточка, на столе — и сто лет проживёшь, -пошутил он.

Любившие меня монахини ахнули, у других же вырвался вздох облегчения. Мне было по-прежнему весело, а батюшка стоял задумавшись, будто прислушивался к внутреннему голосу.

— А смерть-то за плечами будешь чувствовать всю жизнь, — сказал он, обращаясь ко мне.

— Это хорошо, — отвечала я, — ведь написано: «Помни час смертный и не согрешишь».

Батюшка ответил:

— Да, помнить о смерти хорошо, а чувствовать её рядом не очень-то приятно.

— Ну, воля Божия! — решили мы и улеглись на свои места.

Утром все куда-то разбежались, и я имела возможность поговорить с батюшкой о своей жизни. То была не исповедь, а просьба о помощи духовной, просьба совета, указаний и разрешения моих недоумений. Батюшка задал мне несколько вопросов, среди которых был такой: чего я жду от молитвы, и бывают ли срывы и раздражения в моем поведении? Когда батюшка давал мне ответы, я сидела у печурки, а он больше ходил по комнате, устремляя вдаль свои глубокие глаза, и говорил, будто что-то видел:

— Не сокрушайся. Ты не будешь больше жить с братом. Чем скорее совершится ваше бракосочетание, тем лучше.

На один мой вопрос он развёл руками:

— Боже, как же так можно? Я молчала, потом сказала:

— Люди так впали в грех, что обо всем имеют самые превратные понятия. А между тем Бог создал все прекрасно, и ничего не может быть скверного среди того, что сотворил Бог. Если же черпать знания у человека, то можно легко начать смотреть на жизнь глазами этого человека, то есть как бы сквозь грязное стекло.

Батюшка понял мои слова так: знание о физической стороне брака осквернит мою душу и не даст смелости идти по ясному пути воли Божией. Он смиренно склонил голову перед иконами: «Боже, пути Твои различны и неисповедимы».

Старушки мешали нашему разговору, то входя, то выходя из избушки. Больная матушка лежала в забытьи, а мы с батюшкой продолжали разговаривать. Он давал мне наставления, как вести себя с будущим мужем: «Мы, мужчины, — грубая натура, а потому более всего ценим ласку, нежность, кротость — то, чего в нас самих не хватает. И нет ничего более отталкивающего мужчину от женщины, как дерзость и суровая грубость или наглость в женщине». Батюшка жалел меня, ужасался моей чрезвычайной худобе и говорил: «В двадцать два года выглядеть, как тощая девочка! Однако ты не потеряла женственной прелести».

Наконец все собрались на молитвенное правило, после чего следовал завтрак. Я ловила каждое слово батюшки, и они врезались в мою память. Допивая чай из самоварчика, он говорил:

«Ах, если бы вы знали, что значит иногда стакан горячего чая! Я был вызван из тюремной камеры на допрос к следователю, но был в таком состоянии, что не мог ни соображать, ни говорить. Следователь (спаси его, Господи!) сжалился надо мной и велел принести мне стакан горячего крепкого чая. Это меня так ободрило и вернуло к жизни, что я смог отвечать ему. Я был приговорён к расстрелу. Я сидел в камере с приговорёнными, из нас ежедневно брали определённое количество, и мы их больше не видели. О, это была тяжёлая ночь, когда я ждал следующего дня — дня моей смерти! Но тут Патриарший Местоблюститель владыка Сергий подписал бумагу, в которой говорилось, что по законам советской власти Церковь преследованию не подвергается. Это спасло мне жизнь, расстрелы были заменены ссылкой. А как тяжело было ехать в ссылку! Мы лежали по полкам вагонов, и нам запрещено было вставать и ходить. Все тело ныло, организм требовал движения после нескольких суток лежачего положения. Молодой солдат с винтовкой ходил и строго покрикивал на нас. Да разве можно было доверить преступникам двигаться по вагону! Ведь среди нас каких только бандитов не было! Я молился и изнемогал от лежания. И вот я свесил голову с полки в проход и заговорил с солдатом: «Любезный! Да ты из Воронежа!» — «А ты откуда знаешь?» — удивился юноша. «А я из Орла! А в Воронеже знаешь такое-то место?» Мы разговорились, лицо парня просияло от нахлынувших воспоминаний о милых, родных местах. Осторожно озираясь, он сказал: «Слезай, походи». Так я был спасён. Это Господь меня помиловал, а так ведь я ничего не знал. Это действует благодать священства, она и только она. А то считают, что я что-то знаю, что я прозорливый! А это — просто благодать священства. Вот пришёл ко мне этим летом молоденький пастушок, плачет,

убивается: три коровы у него из стада пропали. «Меня, — говорит, — засудят, а у меня семья на руках». — «А ты где искал?» — спрашиваю. „Да двое суток и я, и родные, и товарищи всю местность кругом обошли — нет коров! Погиб я теперь!“ Мы пошли с ним к остаткам разрушенной церкви (в двухстах метрах от моей избушки). Там горка кирпичей на месте престола. А перед Богом ведь все равно это святое место, где алтарь был. Там Таинство свершалось, там благодать сходила. Вот мы с пастухом помолились там Спасителю, попросили Его помочь нам найти коровушек. Я сказал пастуху: „Иди теперь с верой на такой-то холмик, садись и играй в свою свирель. Они на звук к тебе сами придут“. — «Ох, батюшка, да мы там с братьями все кустики уже облазили!» Но пошёл. Ну, и на самом деле: сидел пастух, играл на своей дудочке, и к нему в течение получаса все три коровы пришли. „Смотрю, — говорит, — рыжая из кустов выходит, а за ней вскоре и белянка, а немного погодя и третья показалась. Как из земли выросли!“»

Этот и другой рассказы я слышала от людей ещё до посещения батюшки.

В одной из окрестных Владычному деревень в избе за решёткой из металлических прутьев сидела бесноватая женщина. Никто не смел приблизиться к буйной одержимой. Родные её пришли к отцу Митрофану и просили его помощи. Отец Митрофан, взяв Святые Дары, пошёл в то село. Когда он ещё был на пути, больная буйствовала, бес из неё кричал: «Не могу тут больше оставаться, отец Митрофан идёт, он больше Ивана Кронштадтского, он меня выгонит!» Женщина притихла. Отец Митрофан безбоязненно вошёл к ней, остался с ней вдвоём. После этого он вывел женщину к родным уже совершенно здоровою.

В последние годы отец Митрофан был уже в сане архимандрита и носил имя Сергий, а его матушка — монахиня Елисавета. Он рассказывал, что принял этот сан по благословению Оптинского старца Анатолия. Батюшка удивился, когда я сказала, что ничего не слышала о последних оптинских старцах. Я вообще мало что знала о жизни и не очень интересовалась. А тут я была удивлена, как интересуется батюшка политикой партии и правительства, с каким интересом он читает газеты. Радио у них не было, и батюшка просил всех приезжавших покупать для него всевозможные газеты и журналы, даже прошлых недель. Он восторгался остроумием министра иностранных дел Вышинского и пробовал говорить со мной о международных вопросах, но я оказалась тупой и гораздо меньше его осведомлённой.

Батюшка вспомнил своего родного брата, убеждённого коммуниста: «Мой любимый дорогой братец был горячий революционер. Было время, когда мы с ним горячо спорили и не сходились во мнениях. В последние годы своей жизни брат мой пришёл к выводу, что прекрасные идеи коммунизма слишком высоки для народной массы. Не каждому, а лишь умным, одарённым людям дано подняться до того высокого морального уровня, который и требуется от каждого при коммунизме. Большинство же людей с мелкими мещанскими запросами не в состоянии постигнуть великого самоотречения на пользу общества. Мой бедный братец! Как горячо он, бедняжка, переживал, уже при советской власти, своё разочарование в людях!»

Сам же отец Митрофан был настроен очень оптимистично. Он верил, что наука достигнет такого момента, когда докажет людям существование иного — духовного — мира, и люди убедятся тогда в существовании Бога, поверят в бессмертие душ, и будет «первое воскресение». Все народы, Тобою сотворённые, придут и поклонятся пред Тобою, Господи, и прославят имя Твоё (псалом Давида).

«Но ненадолго будет этот рай на земле. Испорченному тысячелетиями грешному человеку надоест и невтерпёж станет чувствовать над собой Владыку и покоряться Ему. Тогда люди взбунтуются на Бога, открыто объявят Ему войну… Тогда и придёт конец. Не раньше погубит Бог мир, пока не даст возможности всем уверовать в Него».

Я впервые услышала такое представление о будущем. Никто никому не навязывает своего мнения, но каждый имеет своё дарование от Бога, у каждого своё понятие, своя личная вера в будущее.

Батюшка дал мне наставления, как в жизни относиться к людям: «Нет плохих людей на свете, а есть больные души, жалкие, подверженные греху. За них надо молиться, им надо сочувствовать».

Подошёл час моего прощания с батюшкой. Я очень плакала, сердце моё сжималось, как будто я чувствовала, что надолго расстаюсь с угодником Божи-им, которого успела полюбить за одни сутки. Радужная картина моей будущей жизни, предсказанная батюшкой, не могла утешить меня в момент разлуки. Я обещала ему ещё раз приехать, но отец Митрофан твёрдо сказал: «Нет, в этой жизни мы с тобой больше не увидимся. На могилку ко мне — придёшь».

Он оделся и вышел на улицу проводить нас. Я много раз останавливалась и оглядывалась на низенькую избушку, перед которой стоял батюшка, поддерживаемый под руку племянником. Он благословлял и благословлял нас, а мы долго оглядывались и шли тихо, как бы нехотя. День был серенький, тихий, морозный.

Пророчества отца Митрофана

Отец Митрофан раскрыл передо мной будущие события моей жизни. Конечно, не все — видно, те, в которых хотел помочь своей молитвой. Он предупреждал меня, что семью нашу будет окружать злоба, ненависть со стороны близких родных. Я не согласилась с ним.

— Батюшка, да ведь зло можно добром победить.

— Не всегда, деточка! В жизни очень сильно чувство зависти. И сколько бы ты ни одаривала завидующих тебе, от Добра твоего их зависть не погаснет, а зло разгорится. Ну, Да что-то терпеть надо. Ничего, счастлива будешь! То, что я тебе сейчас скажу, ты пока забудешь, а когда настанут тяжёлые переживания, тогда все мои слова вспомнишь.

Я рассказала батюшке о том, что папа для меня — и духовный отец, и самый близкий друг.

— И как же я буду расставаться с отцом, когда настанет час его смерти?

Батюшка отвечал мне не сразу. Я видела, что он молится, внемлет голосу Господа, а потом говорит:

— О, сиять будешь от счастья, когда отец твой умрёт. Будешь ждать этого с нетерпением, есть не будешь ему давать, заморишь голодом.

Больно и обидно мне было это слышать. Но словам отца Митрофана я верила, а потому сказала:

— Батюшка! Уж если вам Бог открыл это, то попросите Его, помолитесь, чтобы мне не впасть в этот ужасный грех.

Последовало молчание, батюшка молился, потом просиял и сказал, улыбаясь:

— Да не уморишь папу голодом, Бог не попустит, не бойся.

— А все-таки почему же я ему есть не дам? — не унималась я.

— Да, будут всякие соображения, оправдывающие тебя… — задумчиво сказал отец Митрофан.

Через тридцать пять лет, когда умирал мой отец, исполнилось предсказание отца Митрофана.

О будущем моем супруге отец Митрофан предсказал следующее:

— Он, как свечка, будет гореть перед престолом Божиим в своё время, потом… Но это ещё не конец, не все, не бойся… Опять вернётся к престолу, ещё послужит, не унывай. И он, и ты — вы нужны будете Церкви.

Я говорю:

— Священник нужен Церкви, но его супруга зачем? У меня нет ни голоса, ни слуха… Чем я могу послужить Церкви?

— У тебя альт. Читать и петь будешь, проповедовать будешь.

— Батюшка, да сейчас и священники-то в церкви проповедей не говорят, видно, боятся. Запрещено...

— Другое время настанет. Вот тогда и запоёшь в храме, да так, что даже голос твой слышен будет!.. Да сил-то уж у тебя тогда не станет. К закату будет клониться день твоей жизни. Даже ценить тебя будут. И в нашу Марфо-Мариинскую обитель придёшь и для неё потрудишься.

Эти слова звучали странно и казались мне несбыточными.

— Батюшка! Да там одни руины… И вспоминать-то опасно о матушке Елизавете, как и о всех Романовых.

— Все переменится. Вот доживёшь и увидишь...

И ещё о переживаниях души моей в будущем говорил мне отец Митрофан, как бы укрепляя меня не падать духом.

— Может быть, мы будем жить, как брат с сестрой? — спросила я.

— Нет, — отвечал отец Митрофан, — в нашем веке остаться верными друг другу — великий подвиг… И какие же у вас детки будут хорошие… Если только будут! — улыбаясь, говорил отец Митрофан.


Людмила
Людмила
Захар
17 лет
Серафим
10 лет
Самара
321676

Комментарии

Пожалуйста, будьте вежливы и доброжелательны к другим мамам и соблюдайте
правила сообщества
Пожаловаться
МаммиТролль
МаммиТролль
Вот именно эту историю про отца Митрофана читала, помнится, 16 лет назад со слезами. Крестная моей мамы — внучатая племянница о. Митрофана. У нас в семье его давно почитали… у нас была книга его «дневник полкового священника», удивительная, о русско-японской войне. Поскольку книга была моя, я ее отдала маминой крестной, она хотела такую иметь, но тираж был слишком маленький, купить было нереально уже…
Пожаловаться
Людмила
Людмила
Захар
17 лет
Серафим
10 лет
Самара

МаммиТролль, Вот Господь как Сподобил тебя! Дивно! И милость это большая!

Слава Богу за Все!