Мама в тюрьме
Как арестовали маму, мы не слышали. Мы проснулись утром, и, как обычно, около нас были тётя Варя и «бабушка» — монахиня Евникия, прожившая в нашей крохотной кладовой целых двадцать семь лет. Вечером отец пришёл с работы и сказал нам, что мама уехала к дедушке, который заболел. Нас только удивило внимание, которое с того дня стали нам оказывать наши тётушки — Раиса Веньяминовна и Зинаида Евграфовна, приходившие с того дня к нам чуть не ежедневно. Меня они начали учить держать иголку и шить. А на Рождество они устроили нам ёлку, даже позвали к нам знакомых ребятишек. В праздничный вечер я сожалела только, что с нами нет мамы, потому что нас не переодели в парадные матросские костюмчики и мне при гостях было стыдно за мои дырявые локти на красной кофточке.
За декабрь и январь папа обошёл все московские тюремные заведения, ища жену. Но он нигде не получил о ней никаких известий. Он не мог понять, за что она арестована, не мог отнести ей передачу, терялся в догадках, куда её увезли. Надеясь на Божие милосердие, отец наш усилил молитвы, прося особенно помощи у преподобного Серафима Саровского, которого родители наши горячо почитали.
Однажды утром почтальон принёс открытку на имя Коли. Брату подходил седьмой год, и он с интересом начал разбирать незнакомый почерк. Вдруг появился папа, выхватил у Коли открытку и скрылся в своей комнате. Мы стояли ошеломлённые, но нас уговорили не плакать, потому что «папа весь задрожал, по-видимому, очень взволновался открыткой», объяснили нам взрослые. Папа вышел минут через двадцать, уже одетый в дорогу и с чемоданом в руке. Он коротко сказал Варваре Сергеевне, что едет в Самару искать жену, ибо в открытке было сказано: «Дорогой Коля, твоя мама едет поездом в Самару. Шура». Мы, дети, по-прежнему ничего не поняли, только 16 марта, когда мама вернулась домой после трехмесячного ареста, мы узнали из её рассказов о следующем.
Маму арестовали ночью. Первые же слова вошедшей милиции были: «Сдать оружие!» Но так как оружия дома не было, солдаты приступили к обыску. В кухне они заметили, что некоторые половицы лежат неплотно.
— Что там? Подвал?— спросили они у хозяев.
— Да, вроде бы, кладём туда ненужные временно вещи. Солдаты подняли доски, один спрыгнул в яму.
— Бомба! — закричал он. — Вот она, контра-то!
И быстро выскочил из ямы, бледный и трясущийся. Николай Евграфович пытался его успокоить:
— Это не бомба, а только оболочка от бомбы. Я храню её как реликвию, как память о войне, о том, как я в армии обезвредил её.
Но милиционеры не поверили.
— Если так, то лезь сам и достань её, — сказали они.
Папа достал её и очень сожалел, что милиционеры унесли «бомбу» с собой, как они сказали, «для следствия».
Собрав вещи в дорогу, супруги сняли со стены образ, и мать благословила им спящих детей. Потом супруги, прощаясь как бы навеки, поклонились друг другу в ноги, обнялись и со слезами целовались. Видя эту трогательную сцену, дворник и комендант, присутствовавшие как понятые, опустили головы и тоже заплакали.
Квартиру тщательно обыскивали, ворошили белье, постели, но никто не знал, что ищут. В тёмном углу коридора стояли чемодан и корзина с вещами Маргариты Яковлевны.
— Чьи это вещи? — спросил милиционер.
— Нашей прислуги, которая уже ушла. Приоткрыли чемодан.
— Аккуратность просто немецкая, — восхитился сыщик, — жалко такой порядок портить.
— Да, она немка была, — подтвердила мама.
— Так это вещи не ваши? Нечего их и перебирать, — решил сыщик и захлопнул чемодан.
«Бог спас нас, — рассказывала впоследствии мама. — Если бы развязали стопочки белья, перевязанные ленточками, то нашли бы всю переписку с Германией тех немцев Поволжья, которые собирались бежать из СССР, как евреи бежали из Египта. Но на границе эти немцы были задержаны, а во главе их стоял пастор — дядя нашей Маргариты. И все письма шли к нему через Маргариту, а посылались на наш адрес, на имя Зои Веньяминовны Пестовой».
Маму поместили сначала в камере Бутырской тюрьмы. Холодная, грязная, тесная и вонючая камера не так угнетала её, как полное неведение о судьбе своей семьи и незнание, за что она арестована. На допросах её спрашивали о родных, об образовании, об отношении к заводу, который она очень любила, так как была энтузиастка своего дела, спрашивали её о знании немецкого языка, который она совсем не понимала. Зоя Веньяминовна со слезами умоляла сообщить ей о муже и детях, но получала такие ответы:
– Муж сидит, дети — в детдоме.
– За что же?!
– Скажите сами.
Мама рыдала, терзалась сердцем и мысленно умоляла Пресвятую Деву заступиться за её семью. Настрадалась моя бедная мамочка. Голодный паёк и вши не так её мучили, как безнравственное общество воров и скверные анекдоты женщин. Тогда Зоя Веньяминовна взяла инициативу в свои руки. «Я доказала им, как мелки и пошлы их интересы. Я показала этим падшим людям, как прекрасен мир, какая есть художественная литература, как интересна история. Я рассказывала без устали об убитом царевиче Димитрии, угличском чудотворце, о Борисе Годунове и Иоанне Грозном, о Петре I, и о «Братьях Карамазовых» Достоевского, и о Евангелии, и обо всем, что знала, чем горело моё сердце, — говорила мне мама. — Меня слушали затаив дыхание. Сочувствуя этим тёмным людям, я легче переносила своё горе».
Однажды, когда маму переводили в другую камеру и она спускалась туда по ступенькам, к ней подбежала девочка лет пяти. При тусклом свете отдалённой лампочки маме показалось, что к ней подбежала её дочка. Ребёнок обхватил маму руками и стал обшаривать её карманы. «Наташа!» — закричала мама, подняла девочку и глянула в её смуглое, грязное личико. Когда мама опустила девочку вниз, с ней сделалась истерика. Она долго безутешно рыдала, вся вздрагивала, заключённые с трудом её успокоили. В углу этого огромного сырого подвала сидели монахини. Они утешались тем, что пели молитвы и рождественские песни. Мама запомнила слова и мотивы, и когда она вернулась из тюрьмы, то выучила и меня подпевать ей. Особенно трогательны были слова Богоматери, объясняющей горе Ребёнка Христа:
Ты Его утешишь и возвеселишь, Если ум и сердце Богу посвятишь. Ты Его утешишь, если с юных лет Жить по воле Божьей дашь Ему обет.
В одной камере с мамой сидела молодая идейная партийная работница из райкома — некая Шурка, как она себя сама называла. «У меня голова ленинская», — хвалилась она формой своего черепа и хлопала себя по затылку. Но до ленинского ума ей было далеко. Шурку посадили за следующее, как она сама рассказывала:
«Я выросла в городе и не имела ни малейшего понятия о сельском хозяйстве. Всей душой преданная советской власти, я быстро продвинулась и заняла высокое место в райкоме как крупный партийный работник. Последней весной (а это был период коллективизации сельского хозяйства) в райком пришла жалоба, что крестьяне одного села отказались выезжать в поле и засевать землю. Меня послали выяснить это дело и наладить посев. Я приехала из города как представитель власти, созвала крестьян и спросила:
— В чем дело? Почему не засеваете поля?
— Нет посевного, — слышу.
— Покажите мне амбары.
Открыли ворота сараев. Гляжу — горы мешков.
— А это что? — спрашиваю.
— Пшено.
— Завтра чуть свет вывезти его отсюда в поле и посеять! — прозвучала моя команда.
Мужики усмехнулись, переглянулись между собой:
— Ладно. Сказано — сделано! — весело откликнулся кто-то. — За работу, ребята!
Я торжествовала: послушались, видно, голос у меня внушительный!
Подписав бумаги о выдаче пшена крестьянам, я спокойно легла спать. Проснулась я поздно, позавтракала и пошла к амбарам узнать: работают ли? А в сарае уже пусто, вывезено все под метёлочку. К вечеру назначаю опять собрание. Народ сходится весёлый, подвыпивший, где-то гармонь играет, частушки поют. «Почему гуляют?» — недоумеваю я. Наконец пришли мужики, смеются.
— Ну как, пшено посеяли? — спрашиваю.
— Все в порядке! — отвечают. — Распорядитесь, завтра что сеять?
— А что у вас во втором амбаре?
— Мука! Давайте завтра её сеять! — хохочет пьяный
мужик.
— Не смейтесь, — говорю, — муку не сеют!
— Почему не сеют? Раз сегодня кашу посеяли, значит, завтра и муку сеять будем.
Меня как обухом по голове ударило:
— Как кашу сеяли? Да разве пшено — каша?
— А вы думали — посевное? Ободранное зерно — это каша, а вы распорядились её в землю сеять.
У меня все в глазах помутнело. А тут гудок — «чёрный ворон» за мной подъезжает. Вот и попала я в тюрьму как вредительница. А что я понимаю?»
Вот эта-то молодая Шурка оказалась предоброй душой. Она от всего сердца расположилась к Зое Веньяминовне и взялась отослать сыну Коле открыточку о судьбе его мамы.
Чудо преподобного Серафима
Когда поезд остановился в Самаре, было около десяти часов вечера. Николай Евграфович спрыгнул на занесённый снегом полупустой перрон. Поезд ушёл, воцарилась тишина, немногочисленные люди быстро исчезали. Мороз крепчал, сверкали звезды. «Куда идти, где искать жену?» — думал он.
«Скажите, пожалуйста, где найти тюрьму?» — этот страшный вопрос, звучавший на тёмных пустынных улицах, наводил на людей ужас, и редкие прохожие спешили отмахнуться и скрыться от высокого крепкого мужчины с пушистой чёрной бородой, какая была тогда у отца. Он был легко одет, мороз давал себя знать. Николай Евграфович скоро понял, что надо искать ночлег, чтобы не замёрзнуть и не попасть в руки плохих людей в чужом незнакомом ночном городе. Окоченевшие ноги вязли в глубоких сугробах пушистого снега. Огни в домах угасали, город засыпал, кругом царила мёртвая тишина, прохожих не стало.
Отец горячо молился. Привожу с его слов: «Я прочёл трижды тропарь преподобному Серафиму и решил, что пойду на огонёк в третий по счёту дом. Постучался. Дверь отворила приветливая старушка и любезно пригласила войти и обогреться. Я извинился, что побеспокоил хозяев в поздний час, вошёл. Меня усадили к самовару, который приветливо пищал на столе, покрытом белой скатертью. В углу висели иконы, под ногами лежали тёплые половики, было уютно и чисто. Хозяйка пила чай со своими двумя взрослыми дочерьми, которые напоили и меня горячим чаем и принялись расспрашивать о цели посещения. Я откровенно рассказал, что приехал искать свою жену, арестованную два месяца назад и переведённую в Самару. Сказал, что дома у меня осталось трое маленьких детей, что жену зовут Зоей.
— А как зовут ваших детей? — живо спросила одна из девушек.
— Коля, Наташа, Серёжа.
— Так благодарите Бога за то, что Он привёл вас в наш дом! — воскликнула девушка. — Я работаю медсестрой в тюремной больнице, и у меня в палате лежит ваша жена, которая постоянно вспоминает о своих детях. Да не беспокойтесь, она чувствует себя неплохо, только кашляет. Она изболелась сердцем о доме. Пишите ей скорее письмо. Завтра я принесу вам ответ от жены.
Я кинулся на колени перед иконами и громко зарыдал от радости, что нашёл свою жену».
Медсестра указала отцу, по какой тропке ему надо будет утром пройти, чтобы жена могла его увидеть через окошко. И он несколько раз, будто ожидая кого-то, медленно прошёлся под окнами больницы. Супруги увидели друг друга. «Сердце моё сжалось, — рассказывала мама, — ведь мороз-то был за тридцать градусов, а на ногах у мужа были только лёгкие штиблеты и даже без шерстяного носка!»
Но отцу было не до простуды (он от этого никогда не болел). Папа проявил инициативу, связался со следователем и прокурором и выяснил, в чем дело. Он пробыл в Самаре три дня, ежедневно переписывался с супругой и уехал в Москву успокоенный, ибо было доказано, что мама арестована по недоразумению, не имеет с немцами никакой связи и скоро будет отпущена. А любезная медсестра обещала держать маму в больнице как можно дольше, ибо кашель у неё не проходил, хотя после свидания с мужем она чувствовала себя хорошо и повеселела. Энергичная и изнывавшая от безделья мама взялась топить в больнице печки, перештопала все больничное белье, даже вышила мне платье. Она выдёргивала нити из сурового полотенца и этими нитями Расшила множество полос ришелье и мережки, разными рисунками сверху донизу, сделав мне нарядное белое платье. Мама часто рассказывала мне про тюрьму, причём всегда благодарила Бога за посланное ей испытание.
«Многое я прощаю советской власти, — говорила она, — но одного не могу простить: в тюрьме сидели матери с маленькими детьми, с грудничками. Немытые, грязные, вонючие и больные крошки кричали и умирали с голоду».
Валентиновка. Отец Исайя
В начале 30-х годов наша семья сблизилась с семьёй Эггертов. Они жили в трёх километрах от церкви, однако не пропускали праздников, приходили всей семьёй к обедне. Родители мои приглашали их к нам, чтобы отдохнуть после службы и покормить их маленьких девочек. Эггерты тоже звали нас к себе в гости. И вот мы все впятером отправлялись к ним. Путь шёл через лес, кое-где извилистая тропа была чуть заметна. Но мы не уставали, предвкушая удовольствие от встречи с друзьями. Хозяин, Михаил Михайлович, выходил к нам навстречу, нарядные девочки вели нас по саду к качелям, к шалашам… А за столом нас обильно угощали клубникой. В одной из комнат в кресле сидел благообразный красивый старец-священник. Мы благоговейно подходили к нему под благословение и тут же удалялись, чтобы не мешать беседам взрослых.
Впоследствии я узнала, что это был отец Исайя, иеромонах, возглавлявший тайную «подпольную» церковь. Но нам, детям, этого никто не объяснял (нам было не понять). А родители наши ходили к Эггертам иногда и без нас, так как высоко ценили возможность подкрепляться духовно у столь великого старца. Однажды они там задержались допоздна. Кругом бушевала буря, ветер ломал деревья, дождь лил непрестанно. Но, хоть и стемнело, они решили идти домой к детям. Их удерживали: «Как же вы пойдёте? Дороги не видно, в лесу скрываются разбойники». Однако отец Исайя благословил их идти. «Дайте-ка мне палку», — сказал он. Кряхтя, он с трудом поднялся, слегка распрямил свою согнутую от старости спину и быстро зашагал вперёд. Все ахнули от изумления, но старец сказал: «Возьмитесь за руки, как при обручении, я поведу вас. Господи, благослови!»
Мама не раз рассказывала нам про тот вечер: «Кругом была непроглядная тьма, шумел ветер, тут и там огромные деревья с корнями вырывало из земли, треск стоял непрестанно. Мы не шли, но нас несло без дорог и тропинок, нас несло вслед за батюшкой, который крепко держал наши сжатые руки. Через кусты, через ельник мы не пробирались, мы почти бежали, шепча только: «Господи, помилуй!» И ни разу мы не споткнулись, не упали, пока не вышли на просеку совсем близко к дому. «Вот и огонёк у вас на подоконнике, — сказал отец Исайя. — Вот так в жизни и идите. Не бойтесь бурь житейских, крепко держитесь друг за друга и призывайте Господа. Бог сохранит вас. Идите!» И по молитвам святого старца жизнь нашей семьи прошла, как под крылом Всевышнего».
После Загорянки в 35-м и З6-м годах лето мы проводили в городе Угличе, на Волге. Здесь, на родине мамы, ещё жил её отец, маленький ласковый старичок, очень похожий на доктора Айболита, как его рисуют в детских книжках. Мы у него в домике часто бывали и обильно поедали ягоды из его сада. Окна нашей дачи глядели на широкую улицу, мощённую камнем, по которой ежедневно мимо нас проходили одна за другой колонны заключённых. Все они были в одинаковых серых куртках и штанах, все бритые, без головных уборов. Впереди, сзади и по сторонам колонны шли солдаты с ружьями. «Кто это? Куда их ведут?» — спрашивали мы у родителей. «Заключённые», — отвечали они. «Они преступники?» — спрашивали мы. «Всякие есть...» — «А почему?» — «Вам рано это понимать...» Больше нам, детям, ничего не говорили, мы не любопытствовали, продолжали играть. Я с наслаждением нянчила хозяйских детей, очень их любила и не задавалась вопросом: где отец этих малюток?
В 37-м и 38-м годах мы опять сблизились с семьёй Эггертов, ибо два лета снимали у них дачу. Лёгкие перегородки отделяли наши комнатки. Кушали мы всегда одновременно за одним столом, по утрам и вечерам вместе читали молитвенное правило, так что жили, можно сказать, одной семьёй. Три девочки Эггертов, наши ровесницы, да нас, Пестовых, трое детей, да Лёка (Ольга Ветелева), дочка соседки, — вот вся наша компания. Мы считались уже достаточно взрослыми, так что нам без взрослых разрешалось ходить в лес, пасти коз, собирать ягоды и грибы. Поочерёдно у нас гостили дети арестованных князей Оболенских: то Андрюша, ровесник Коли, то Николушка, ровесник Серёжи, то Лиза. Нам было запрещено спрашивать об их родителях или интересоваться чем-либо из их жизни. Мы об этом не думали в одиннадцать-двенадцать лет, весёлые игры и интересные книги заполняли наше время в летние каникулы. Читали мы только старинную дореволюционную литературу, подобранную нашими родителями. Папа проводил уже тогда с нами религиозные беседы, используя те часы, когда мы в жаркий полдень валялись, отдыхая, в прохладной тени сада. То были радостные часы, свет которых озарял впоследствии нашу жизнь. Отрезанные от греховного мира, окружённые лаской и заботой, находясь в обществе исключительно глубоко верующих людей, мы росли, не ведая ни о страданиях Церкви, ни о муках всего русского народа, ни о моральном падении общества, ни о зверствах в тюрьмах и концлагерях. А зимой нас так залавливали количеством уроков, что мы едва успевали одолевать школьные программы, ведь училась вся наша компания исключительно на «пять», а это требовало многих часов прилежной усидчивости. Кроме школы я посещала изостудию, ходила одна около двух километров до детского дома культуры. Заснеженными переулками мы ходили вечерами ещё на частные уроки немецкого, французского и английского языков. А в зимние каникулы мы опять встречались с летними друзьями. То у нас, то у них устраивались весёлые ёлки с угощениями и декламацией религиозных стихов. Заучивать их наизусть и рассказывать было для меня большим удовольствием. Мы ездили на целый день к Эггертам, гуляли по снежному лесу, катались с горы на санках, а по застывшему пруду — на коньках. Чистый морозный воздух, солнце, мёртвая тишина кругом, иней и снег на ветвях елей — все это наполняло восторгом наши души. А в доме — тепло, уютно, душистая ёлка с зажжёнными свечами, горячий чай из самовара и улыбки дорогих друзей… Ни ссор, ни зависти, ни вина, ни страстей мы не видели, все была свято, прекрасно. Телевизоров ещё не изобрели в те годы, а радио никто из «наших», верующих, не включал. Газеты читала мама, подчёркивала интересное красным карандашом, передавала папе со словами: «Вот, почитай. Ведь все врут и врут — нет правды». Иногда родители сокрушённо обсуждали общественную жизнь и политику. Папа, вздыхая, говорил: «Твори, Господи, Свою святую волю!» А мама говорила: «Ничего не останется в тайне, история обо всем расскажет, но не скоро, а лет через шестьдесят… Мы-то не доживём, а вы, детки, всю правду о том, что творилось в СССР, в своё время узнаете...» Так полное неведение о беззакониях, о тяжких грехах, о людях, современных нам и злобных, хранило мою душу от уныния и недоумения. А духовное чтение о святых, посещение Елоховского собора, знакомство с возвращавшимися из тюрем и ссылок монахинями и священниками — все это зажигало веру в Промысел Божий.
Я спала в одной комнате с мамой. Но очень часто мама уступала свою кровать неожиданным гостям, жившим у нас по неделе, по две, а то и дольше. Мама ухаживала за ними, как за святыми, пострадавшими за веру, даже часто шила что-то для них. Я спала с этими тайными монахинями в те дни в одной комнате, в углу на своём сундуке. Но никто никогда не рассказывал нам об ужасах тюрем и ссылок, видно, щадили наше детское воображение.
Когда нам было лет десять-двенадцать, папа иногда собирал нас по вечерам для духовного чтения. Обычно это было перед вечерней молитвой. Отец читал нам сам вслух Евангелие, объяснял притчи, указывал, как надо в жизни руководствоваться Священным Писанием. Папа читал нам жизнь святых и произведения Поселянина. Но он делал, как мне думается, ошибку в том, что в эти часы нам разрешалось жевать мягкие булочки, бутерброды, даже заниматься рукоделием. Мама учила меня шить, ребята что-то вырезали и клеили, наше внимание к словам отца рассеивалось. К сожалению, эти вечера продолжались только года два-три, потом нам стало некогда, появилось много уроков, часто кто-нибудь болел, а папа ездил в командировки или у него были вечерние часы в институте. Папа часто тяжело страдал приступами бронхиальной астмы. Мама всегда очень переживала его болезнь и пугала нас словами: «Умрёт отец — я вас на одном чёрном хлебе буду держать!» Тогда мы, дети, начинали прилежно читать акафисты святым. Смысл текста был нам далеко не ясен, но мы твёрдо верили, что святые нас слышат и Бог исцелит нашего дорогого папочку. Мама научила нас молиться от души и своими словами. Когда папа болел или задерживался на работе, мама вставала вместе с нами и горячо выпрашивала у Бога благополучие нашему семейству. Для меня это был пример настоящей искренней молитвы. Мы повторяли за матерью простые, понятные слова, обращённые к Богу: «Господи, дай папе нашему здоровье!» Поклон. «Господи, сохрани нашу семью от беды!» Поклон. Или: «Господи, прости нас, прими за все наше благодарение».
Мама жила под вечным страхом. Она боялась несчастного случая на улице, боялась ареста, боялась, что донесут о том, что мы верующие, боялась, что их уволят с работы. Однажды произошёл следующий случай, характерный для того времени.
Отец мой около двух суток ехал в пассажирском поезде, возвращался в Москву из длительной командировки. В одном купе с ним ехало трое грузин. Они играли в карты, шутили, рассказывали анекдоты и выпивали. Папа не принимал участия в их веселье. Он тихо лежал на второй полке и молился. Грузины звали его в свою компанию, приглашали в ресторан, но он вежливо отказался, ссылаясь на нездоровье. Один из попутчиков не выдержал, вспылил и сказал:
— Вы, наверное, враг народа, потому что вы не вступаете в наш разговор, видно, боитесь выдать себя. Погодите, мы до вас доберёмся, вот приедем в Москву и сдадим вас на руки соответствующим органам.
Отец не смолчал, но сказал, что его оскорбляют их подозрения. Ведь он просто устал и болен, так зачем же его тревожить? Однако грузин не унялся:
— Пусть проверят, что вы за личность, — грозил он. Сердце отца дрогнуло, ибо с ним была его Библия. Он боялся, что его станут обыскивать и, найдя Библию, донесут на работу о его мировоззрении. Но Бог услышал его. Один из попутчиков оказался порядочным человеком. Когда его приятели вышли, он шепнул:
— Не беспокойтесь. Я сумею напоить подлецов перед самым прибытием в Москву. Я уложу их спать, а вы, не теряя ни минуты, поспешите выйти из вагона и удалиться.
Отец поблагодарил грузина и последовал его совету. Поезд прибыл в Москву около десяти часов вечера. Была морозная зима, мы с мамой ожидали поезда на перроне, ибо получили от отца телеграмму с номером его вагона. Пропыхтел паровоз, поезд остановился. И первым, кто выскочил из вагона, был мой дорогой папочка. Я кинулась было к нему на шею, но он (впервые в жизни) тут же меня отстранил, кивнул маме и быстро, чуть не бегом, зашагал по перрону. Мы с мамой, ошарашенные его поспешностью, еле за ним поспевали. Мы влетели в первый попавшийся трамвай, огляделись и перевели дух. Полупустой вагон загремел и тронулся. Тогда папа шепнул: «Слава Богу! Кажется, мы одни, меня не преследуют».
В те годы родителям приходилось тщательно скрывать свои убеждения. Иконы стояли в книжном шкафу или за занавеской. Родители опасались ходить даже в дальние храмы. Закрылось несколько церквей, куда мы раньше ходили, были арестованы священники, посещавшие наш дом. Оставшиеся священники скрывались и тайно совершали требы по квартирам своих духовных детей.
Папа и мама ездили куда-то, не говоря о том даже нам, а иной раз и в нашу квартиру собирались для богослужения какие-то незнакомые люди. Это было торжественно и таинственно. Накануне убирались, обсуждали обед, готовили. Нас предупреждали, просили быть серьёзными и никому ничего не рассказывать. Школу мы в тот день пропускали.
Батюшка располагался в кабинете папы. Ещё до рассвета к нему спешили на исповедь его осиротевшие духовные дети. В тёмном узком коридоре у двери кабинета толпились плачущие старушки, а мама с предосторожностью отпирала сама дверь, впуская только тех, кого ждали. Утром служили литургию, во время которой пели, как комарики жужжат. Говорили друг с другом только шёпотом, многозначительно переглядывались, всхлипывали и глубоко вздыхали. Мы, дети, смотрели на все это с удивлением, но я скоро поддавалась общему настроению, исповедовалась со слезами и сокрушённым сердцем и сознавала себя великой грешницей. Серёжа ворчал себе под нос, Коля оставался спокойным и весёлым. Со времени начала войны эти тайные богослужения у нас прекратились. Нас временно переселили в другой дом, многие из наших друзей эвакуировались, некоторых мужчин призвали в армию. Да и не было уже нужды в конспирации. Аресты за веру прекратились, «забирали» только тех горячих людей, которые не захотели присоединиться к Православной Церкви, возглавляемой Патриархом Сергием. Знаю только два подобных случая со времени начала войны, когда были арестованы «за политику» семинарист Дудко (будущий известный священник) и священник Иоанн Крестьянкин, дерзнувший открыто собрать кружок верующих. Впоследствии отец Иоанн стал великим старцем-исповедником. В эти годы даже «мечевцы» стали ходить в храм святого пророка Ильи — Обыденский. Верующим стало «легче дышать». Дома у нас открыто повесили иконы. Но власть по-прежнему осталась непримиримой к Церкви, все семьдесят лет стараясь затушить веру в народе, но уже иными способами. Об этом будет сказано дальше.
читала бы и читала… жаль, в сутках всего 24 часа)ну ничего, помаленьку)
спасибо
Тотоша,