Настроение не айс...

Дочь болеет; на работе, по ходу дела карантин будет… В общем решила поднять себе настроение. А чем это можно сделать? Конечно же! Почитать что-нибудь смешное))) А я в первую очередь, в такие моменты, вспоминаю Зощенко. Вот вам, на ночь глядя. Хохочите, мне не жалко)))

Между прочим, мои самые любимые)))




Аристократка.

Григорий Иванович шумно вздохнул, вытер подбородок рукавом и начал рассказывать: — Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ней на руках, или зуб золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место. А в свое время я, конечно, увлекался одной аристократкой. Гулял с ней и в театр водил. В театре-то все и вышло. В театре она и развернула свою идеологию во всем объеме. А встретился я с ней во дворе дома. На собрании. Гляжу, стоит этакая фря. Чулочки на ней, зуб золоченый. — Откуда, — говорю, — ты, гражданка? Из какого номера? — Я, — говорит, — из седьмого. — Пожалуйста, — говорю, — живите. И сразу как-то она мне ужасно понравилась. Зачастил я к ней. В седьмой номер. Бывало, приду, как лицо официальное. Дескать, как у вас, гражданка, в смысле порчи водопровода и уборной? Действует? — Да, — отвечает, — действует. И сама кутается в байковый платок, и ни мур-мур больше. Только глазами стрижет. И зуб во рте блестит. Походил я к ней месяц — привыкла. Стала подробней отвечать. Дескать, действует водопровод, спасибо вам, Григорий Иванович. Дальше — больше, стали мы с ней по улицам гулять. Выйдем на улицу, а она велит себя под руку принять. Приму ее под руку и волочусь, что щука. И чего сказать — не знаю, и перед народом совестно. Ну, а раз она мне и говорит: — Что вы, говорит, меня все по улицам водите? Аж голова закрутилась. Вы бы, говорит, как кавалер и у власти, сводили бы меня, например, в театр. — Можно, — говорю. И как раз на другой день прислала комячейка билеты в оперу. Один билет я получил, а другой мне Васька-слесарь пожертвовал. На билеты я не посмотрел, а они разные. Который мой — внизу сидеть, а который Васькин — аж на самой галерке. Вот мы и пошли. Сели в театр. Она села на мой билет, я — на Васькин. Сижу на верхотурье и ни хрена не вижу. А ежели нагнуться через барьер, то ее вижу. Хотя плохо. Поскучал я, поскучал, вниз сошел. Гляжу — антракт. А она в антракте ходит. — Здравствуйте, — говорю. — Здравствуйте. Интересно, — говорю, — действует ли тут водопровод? — Не знаю, — говорит. И сама в буфет. Я за ней. Ходит она по буфету и на стойку смотрит. А на стойке блюдо. На блюде пирожные. А я этаким гусем, этаким буржуем нерезаным вьюсь вокруг ее и предлагаю: — Ежели, говорю, вам охота скушать одно пирожное, то не стесняйтесь. Я заплачу. — Мерси, — говорит. И вдруг подходит развратной походкой к блюду и цоп с кремом и жрет. А денег у меня — кот наплакал. Самое большое, что па три пирожных. Она кушает, а я с беспокойством по карманам шарю, смотрю рукой, сколько у меня денег. А денег — с гулькин нос. Съела она с кремом, цоп другое. Я аж крякнул. И молчу. Взяла меня этакая буржуйская стыдливость. Дескать, кавалер, а не при деньгах. Я хожу вокруг нее, что петух, а она хохочет и на комплименты напрашивается. Я говорю: — Не пора ли нам в театр сесть? Звонили, может быть. А она говорит: — Нет. И берет третье. Я говорю: — Натощак — не много ли? Может вытошнить. А она: — Нот, — говорит, — мы привыкшие. И берег четвертое. Тут ударила мне кровь в голову. — Ложи, — говорю, — взад! А она испужалась. Открыла рот, а во рте зуб блестит. А мне будто попала вожжа под хвост. Все равно, думаю, теперь с пей не гулять. — Ложи, — говорю, — к чертовой матери! Положила она назад. А я говорю хозяину: — Сколько с нас за скушанные три пирожные? А хозяин держится индифферентно — ваньку валяет. — С вас, — говорит, — за скушанные четыре штуки столько-то. — Как, — говорю, — за четыре?! Когда четвертое в блюде находится. — Нету, — отвечает, — хотя оно и в блюде находится, но надкус на ем сделан и пальцем смято. — Как, — говорю, — надкус, помилуйте! Это ваши смешные фантазии. А хозяин держится индифферентно — перед рожей руками крутит. Ну, народ, конечно, собрался. Эксперты. Одни говорят — надкус сделан, другие — нету. А я вывернул карманы — всякое, конечно, барахло на пол вывалилось, народ хохочет. А мне не смешно. Я деньги считаю. Сосчитал деньги — в обрез за четыре штуки. Зря, мать честная, спорил. Заплатил. Обращаюсь к даме: — Докушайте, говорю, гражданка. Заплачено. А дама не двигается. И конфузится докушивать. А тут какой-то дядя ввязался. — Давай, — говорит, — я докушаю. И докушал, сволочь. За мои-то деньги. Сели мы в театр. Досмотрели оперу. И домой. А у дома она мне и говорит своим буржуйским тоном: — Довольно свинство с вашей стороны. Которые без денег — не ездют с дамами. А я говорю. — Не в деньгах, гражданка, счастье. Извините за выражение. Так мы с ней и разошлись. Не нравятся мне аристократки.

    Нервные люди

Недавно в нашей коммунальной квартире драка произошла. И не то что драка, а целый бой. На углу Глазовой и Боровой. Дрались, конечно, от чистого сердца. Инвалиду Гаврилову последнюю башку чуть не оттяпали. Главная причина — народ очень уж нервный. Расстраивается по мелким пустякам. Горячится. И через это дерется грубо, как в тумане. Оно, конечно, после гражданской войны нервы, говорят, у народа завсегда расшатываются. Может, оно и так, а только у инвалида Гаврилова от этой идеологии башка поскорее не зарастет. А приходит, например, одна жиличка, Марья Васильевна Щипцова, в девять часов вечера на кухню и разжигает примус. Она всегда, знаете, об это время разжигает примус. Чай пьет и компрессы ставит. Так приходит она на кухню. Ставит примус перед собой и разжигает. А он, провались совсем, не разжигается. Она думает: «С чего бы он, дьявол, не разжигается? Не закоптел ли, провались совсем!» И берет она в левую руку ежик и хочет чистить. Хочет она чистить, берет в левую руку ежик, а другая жиличка, Дарья Петровна Кобылина, чей ежик, посмотрела, чего взято, и отвечает: — Ежик-то, уважаемая Марья Васильевна, промежду прочим, назад положьте. Щипцова, конечно, вспыхнула от этих слов и отвечает: — Пожалуйста, отвечает, подавитесь, Дарья Петровна, своим ежиком. Мне, говорит, до вашего ежика дотронуться противно, не то что его в руку взять. Тут, конечно, вспыхнула от этих слов Дарья Петровна Кобылина. Стали они между собой разговаривать. Шум у них поднялся, грохот, треск. Муж, Иван Степаныч Кобылин, чей ежик, на шум является. Здоровый такой мужчина, пузатый даже, но, в свою очередь, нервный. Так является это Иван Степаныч и говорит: — Я, говорит, ну, ровно слон работаю за тридцать два рубля с копейками в кооперации, улыбаюсь, говорит, покупателям и колбасу им отвешиваю, и из этого, говорит, на трудовые гроши ежики себе покупаю, и нипочем то есть не разрешу постороннему чужому персоналу этими ежиками воспользоваться. Тут снова шум, и дискуссия поднялась вокруг ежика. Все жильцы, конечно, поднаперли в кухню. Хлопочут. Инвалид Гаврилыч тоже является. — Что это, — говорит, — за шум, а драки нету? Тут сразу после этих слов и подтвердилась драка. Началось. А кухонька, знаете, узкая. Драться неспособно. Тесно. Кругом кастрюли и примуса. Повернуться негде. А тут двенадцать человек вперлось. Хочешь, например, одного по харе смазать — троих кроешь. И, конечное дело, на все натыкаешься, падаешь. Не то что, знаете, безногому инвалиду — с тремя ногами устоять на полу нет никакой возможности. А инвалид, чертова перечница, несмотря на это, в самую гущу вперся. Иван Степаныч, чей ежик, кричит ему: — Уходи, Гаврилыч, от греха. Гляди, последнюю ногу оборвут. Гаврилыч говорит: — Пущай, говорит, нога пропадает! А только, говорит, не могу я теперича уйти. Мне, говорит, сейчас всю амбицию в кровь разбили. А ему, действительно, в эту минуту кто-то по морде съездил. Ну, и не уходит, накидывается. Тут в это время кто-то и ударяет инвалида кастрюлькой по кумполу. Инвалид — брык на пол и лежит. Скучает. Тут какой-то паразит за милицией кинулся. Является мильтон. Кричит: — Запасайтесь, дьяволы, гробами, сейчас стрелять буду! Только после этих роковых слов народ маленько очухался. Бросился по своим комнатам. «Вот те, — думают, — клюква, с чего ж это мы, уважаемые граждане, разодрались?» Бросился народ по своим комнатам, один только инвалид Гаврилыч не бросился. Лежит, знаете, на полу скучный. И из башки кровь каплет. Через две недели после этого факта суд состоялся. А нарсудья тоже нервный такой мужчина попался — прописал ижицу.

БАНЯ

Говорят, граждане, в Америке бани отличные.Туда, например, гражданин придёт, скинет бельё в особый ящик и пойдёт себе мыться. Беспокоиться даже не будет — мол, кража или пропажа, номерка даже не возьмёт.Ну, может, иной беспокойный американец и скажет банщику:— Гуд бай,— дескать, присмотри.Только и всего.Помоется этот американец, назад придёт, а ему чистое бельё подают — стираное и глаженое.Портянки небось белее снега.Подштанники зашиты, залатаны.Житьишко!А у нас бани тоже ничего. Но хуже. Хотя тоже мыться можно.У нас только с номерками беда. Прошлую субботу я пошёл в баню (не ехать же, думаю, в Америку),— дают два номерка. Один за бельё, другой за пальто с шапкой.А голому человеку куда номерки деть? Прямо сказать — некуда. Карманов нету. Кругом — живот да ноги. Грех один с номерками. К бороде не привяжешь.Ну, привязал я к ногам по номерку, чтоб не враз потерять. Вошёл в баню.Номерки теперича по ногам хлопают. Ходить скучно. А ходить надо. Потому шайку надо. Без шайки какое же мытьё? Грех один.Ищу шайку. Гляжу, один гражданин в трёх шайках моется. В одной стоит, в другой башку мылит, а третью левой рукой придерживает, чтоб не спёрли.Потянул я третью шайку, хотел, между прочим, её себе взять, а гражданин не выпущает.— Ты что ж это,— говорит,— чужие шайки воруешь? Как ляпну,— говорит,— тебе шайкой между глаз — не зарадуешься.Я говорю:— Не царский,— говорю,— режим шайками ляпать. Эгоизм,— говорю,— какой. Надо же,— говорю,— и другим помыться. Не в театре,— говорю.А он задом повернулся и моется.«Не стоять же,— думаю,— над его душой. Теперича,— думаю,— он нарочно три дня будет мыться».Пошёл дальше.Через час гляжу, какой-то дядя зазевался, выпустил из рук шайку. За мылом нагнулся или замечтался — не знаю. А только тую шайку я взял себе.Теперича и шайка есть, а сесть негде. А стоя мыться — какое же мытьё? Грех один.Хорошо. Стою стоя, держу шайку в руке, моюсь.А кругом-то, батюшки-светы, стирка самосильно идёт. Один штаны моет, другой подштанники трёт, третий ещё что-то крутит. Только, скажем, вымылся — опять грязный. Брызжут, дьяволы. И шум такой стоит от стирки — мыться неохота. Не слышишь, куда мыло трёшь. Грех один.«Ну их,— думаю,— в болото. Дома домоюсь».Иду в предбанник. Выдают на номер бельё. Гляжу — всё моё, штаны не мои.— Граждане,— говорю.— На моих тут дырка была. А на этих эвон где.А банщик говорит:— Мы,— говорит,— за дырками не приставлены. Не в театре,— говорит.Хорошо. Надеваю эти штаны, иду за пальто. Пальто не выдают — номерок требуют. А номерок на ноге забытый. Раздеваться надо. Снял штаны, ищу номерок — нету номерка. Верёвка тут, на ноге, а бумажки нет. Смылась бумажка.Подаю банщику верёвку — не хочет.— По верёвке,— говорит,— не выдаю. Это,— говорит,— каждый гражданин настрижёт верёвок — польт не напасёшься. Обожди,— говорит,— когда публика разойдётся — выдам, какое останется.Я говорю:— Братишечка, а вдруг да дрянь останется? Не в театре же,— говорю. Выдай,— говорю,— по приметам. Один,— говорю,— карман рваный, другого нету. Что касаемо пуговиц, то,— говорю,— верхняя есть, нижних же не предвидится.Всё-таки выдал. И верёвки не взял.Оделся я, вышел на улицу. Вдруг вспомнил: мыло забыл.Вернулся снова. В пальто не впущают.— Раздевайтесь,— говорят.Я говорю:— Я, граждане, не могу в третий раз раздеваться. Не в театре,— говорю. Выдайте тогда хоть стоимость мыла.Не дают.Не дают — не надо. Пошёл без мыла.Конечно, читатель может полюбопытствовать: какая, дескать, это баня? Где она? Адрес?Какая баня? Обыкновенная. Которая в гривенник.

ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ

Во время знаменитого крымского землетрясения жил в Ялте некто такой Снопков.Он — сапожник. Кустарь. Он держал в Ялте мастерскую. Не мастерскую, а такую каменную будку имел, такую небольшую халупку.И он работал со своим приятелем на пару. Они оба-два приезжие были. И производили починку обуви как местному населению, так и курсовым гражданам.И они жили определённо не худо. Зимой, безусловно, голодовали, но летом работы чересчур хватало. Другой раз даже выпить было некогда. Ну, выпить-то, наверное, времени хватало. Чего-чего другого...Так и тут. Перед самым, значит, землетрясением, а именно, кажется, в пятницу одиннадцатого сентября, сапожник Иван Яковлевич Снопков, не дождавшись субботы, выкушал полторы бутылки русской горькой.Тем более он закончил работу. И тем более было у него две бутылки запасено. Так что чего же особенно ждать? Он взял и выкушал. Тем более он ещё не знал, что будет землетрясение.И вот выпил человек полторы бутылки горькой, немножко, конечно, поколбасился на улице, спел чего-то там такое и назад к дому вернулся.Он вернулся к дому назад, лёг во дворе и заснул, не дождавшись землетрясения.А он, выпивши, обязательно во дворе ложился. Он под крышей не любил в пьяном виде спать. Ему нехорошо было под потолком. Душно. Его мутило. И он завсегда чистое небо себе требовал.Так и тут. Одиннадцатого сентября, в аккурат перед самым землетрясением, Иван Савельевич Снопков набрался горькой, сильно захмелел и заснул под самым кипарисом во дворе.Вот он спит, видит разные интересные сны, а тут параллельно с этим происходит знаменитое крымское землетрясение. Домишки колышутся, земля гудит и трясётся, а Снопков спит себе без задних ног и знать ничего не хочет.А что до его приятеля, так его приятель с первого удара дал тигаля и расположился в городском саду, боясь, чтоб его камнем не убило.Только рано утром, часов, может, около шести, продрал свои очи наш Снопков. Проснулся наш Снопков под кипарисом и, значит, свой родной двор нипочём не узнаёт. Тем более ихнюю каменную будку свалило, а стена расползлась, и забор набок рухнул. Только что кипарис тот же, а всё остальное признать довольно затруднительно.Продрал свои очи наш Снопков и думает:«Мать честная, куда ж это меня занесло? Неужели,— думает,— я в пьяном виде вчерась ещё куда-нибудь зашёл? Ишь ты, кругом какое разрозненное хозяйство! Только не понять — чьё. Нет,— думает,— нехорошо так в дым напиваться. Алкоголь,— думает,— чересчур вредный напиток, ни черта в памяти не остаётся».И так ему на душе неловко стало, неинтересно.«Эва,— думает,— забрёл куда. Ещё спасибо,— думает,— во дворе прилёг, а нуте на улице: мотор может меня раздавить, или собака может чего-нибудь такое отгрызть. Надо,— думает,— полегче пить или вовсе бросить».Стало ему нехорошо от этих мыслей, загорюнился он, вынул из кармана остальные полбутылки и тут же от полного огорчения выкушал.Выкушал Снопков жидкость и обратно захмелел. Тем более он не жрал давно, и тем более голова была ослабши с похмелюги.Вот захмелел наш Снопков, встал на свои ножки и пошёл себе на улицу.Идёт он по улице и с пьяных глаз нипочем улицу не узнаёт. Тем более после землетрясения народ стаями ходит. И все на улице, никого дома. И все не в своём виде, полуодетые, с перинами и матрацами.Вот Снопков ходит себе по улице, и душа у него холодеет.«Господи,— думает,— семь-восемь, куда же это я, в какую дыру зашёл? Или, думает, я в Батум на пароходе приехал? Или, может, меня в Турцию занесло? Эвон народ ходит раздевшись, всё равно как в тропиках».Идёт, пьяный, и прямо чуть не рыдает.Вышел на шоссе и пошёл себе, ничего не признавая.Шёл, шёл и от переутомления и от сильного алкоголя свалился у шоссе и заснул как убитый.Только просыпается — темно, вечер. Над головой звёзды сверкают. И прохладно. А почему прохладно — он лежит при дороге раздетый и разутый. Только в одних подштанниках.Лежит он при дороге, совершенно обобранный, и думает:«Господи,— думает,— семь-восемь, где же это я обратно лежу?»Тут действительно испугался Снопков, вскочил на свои босые ножки и пошёл по дороге.Только прошёл он сгоряча верст, может, десять и присел на камушек.Он присел на камушек и загорюнился. Местности он не узнает, и мыслей он никаких подвести не может. И душа и тело у него холодеют. И жрать чрезвычайно хочется.Только под утро Иван Яковлевич Снопков узнал, как и чего. Он у прохожего спросил.Прохожий ему говорит:— А ты чего тут, для примеру, в кальсонах ходишь?Снопков говорит:— Прямо и сам не понимаю. Скажите, будьте любезны, где я нахожусь?Ну, разговорились. Прохожий говорит:— Так что до Ялты вёрст, может, тридцать будет. Эва куда ты зашёл!Ну, рассказал ему прохожий насчёт землетрясения, и чего где разрушило, и где ещё разрушается.Очень Снопков огорчился, что землетрясение идёт, и заспешил в Ялту.Так через всю Ялту и прошёл он в своих кальсонах. Хотя, впрочем, никто не удивился по случаю землетрясения. Да, впрочем, и так никто бы не поразился.После подсчитал Снопков свои убытки: упёрли порядочно. Наличные деньги — шестьдесят целковых, пиджак — рублей восемь, штаны — рубля полтора и сандалии почти что новенькие. Так что набежало рублей до ста, не считая пострадавшей будки.Теперь И. Я. Снопков собрался ехать в Харьков. Он хочет полечиться от алкоголя. А то выходит себе дороже.Чего хочет автор сказать этим художественным произведением?Этим произведением автор энергично выступает против пьянства. Жало этой художественной сатиры направлено в аккурат против выпивки и алкоголя.Автор хочет сказать, что выпивающие люди не только другие более нежные вещи — землетрясение и то могут проморгать.Или как в одном плакате сказано: «Не пей! С пьяных глаз ты можешь обнять своего классового врага!»И очень даже просто, товарищи.


КлинингМенеджер
35636

Комментарии

Пожалуйста, будьте вежливы и доброжелательны к другим мамам и соблюдайте
правила сообщества
Пожаловаться
Мила

а мне его то ли дочка, то ли внучка Вера Зощенко нравится=) на канале ЕДА всякие вкусняшки готовит, очаровательная барышня

Пожаловаться
Эмоционально Уравновешена

в закладки кинула, прочту обязательно!

Не вешай нос, пусть Сонька скорее поправляется

Пожаловаться
КлинингМенеджер
спасибо))
Пожаловаться
ЯпонаМать
Спасибо, настроение подняли )))(
Пожаловаться
Оля
Предыдущая статья
На последнем выдохе....
Следующая статья
Алиллуя! Алиллуя!